— Да, да, — она отозвалась с готовностью, не изумившись будто ни на гран, так, будто и не ведала сомнений, что за отцом придут, так, будто каждый день уже приходят на поклон. — Вы бы хотели попросить отца о встрече? Так что же вы об этом только что его не попросили самого? Вы только что с ним говорили. Так мне спросить о вас? Камлаев. Эдисон. Ну как же, как же. У нас ваши пластинки с Бахом есть.
— Да, да, — насилу выпустил и ждал уже без дрожи, прилипшим к ободу соломенным каким-то мелким сором.
— Вы слушаете, да? Сегодня в три вы можете? Отец сказал, что — голос дальней скрипки среди ближних балалаек. Продиктовать вам адрес?
Он полетел — как избранный, как призванный, как «голос дальней скрипки», за алхимическим секретом, за тайной голосоведения: кому, как не ему, Камлаеву, который все-таки хоть что-то понимает, ее доверить можно, передать — он примет, как моллюск в свою непроницаемую раковину, это урусовское знание и будет в донной тишине, в молчании обволакивать своей секрецией, пока не превратит в жемчужину… оставил позади Дворцовую, мосты через Неву, Фонтанку, холодную чеканную фатаморгану гранитных хорд, чугунных кружев и был за час до срока у нужного дома, кирпичного, с башенным краном, выложенным кирпичами другого цвета на торцевой глухой стене… в пустынном и открытом всем ветрам краю Главстройпроекта и Госплана, высотных шлакоблочных новостроек и долгих заводских цехов; унылые пеналы спальников, пересечения межпанельных стыков, асфальт, цемент, и пустыри, переходящие во вспаханное поле — ничего лишнего и личного, аскеза, навязанная глазу и сознанию, с ума сошедший и сводящий ветер, стена которого ударила ему в лицо, как будто не пуская, заворачивая прочь, едва Камлаев вышел из машины.
Немного потерпел, до половины третьего, и больше не мог, в три прыжка поднялся на четвертый и, задохнувшись ветром торжества от этой будто монополии на Урусова, ткнул деревянным кулаком в звонок: под механическое пение птиц залаяла в припадке дружелюбия собака и кто-то бросился вприпрыжку открывать — то спотыкаясь, будто связанный, то вроде на одной ноге, будто по клеткам «классиков». И верно: рыжая, как пламя, пяти годков, наверное, девчонка таращила с порога на него прожорливо-бесстрашные глазищи — и заломило сердце так, как ломит зубы, — ликующая вольная вода плескалась в них… вот что на самом деле значит «войдут все дети в Царствие Небесное» — увидеть лес, и речку, и ежа, и клеверное поле, и собаку, которая скакала тут же, заливаясь и тычась мокрым носом Эдисону в руки.
— Ты кто? — сказала девочка, которая была как толстенькая кошка — такие же естественность и беззастенчивость в любом телодвижении.
— Я? Человек, — не знал он больше, как назвать себя, ребенка не обманешь, ни на один вопрос не дашь ответа, который утолит, накормит, все будет жалко, приблизительно, такой неправдой в сравнении с тем, что видит он в тебе, что пьет глазами и вбирает слухом, непримиримо, неотступно требуя ответа…
Она сама его мгновенно назвала, определила ему место, назначение — быть женской собственностью. Схватила жаркой цепкой лапкой и потащила яростно в зеркально-полированный уют:
— Дед! Дед! Смотри: вот у меня такой жених на самом деле будет!
— Это какой? — откликнулся угодливо старик, сидевший в кресле с малиново-кисельной книжкой «Сказки Пушкина», и повернулся лысым пучеглазым очкастым слесарем, мгновенно заготовив на обожженной морде алкоголика подобострастный интерес — готовый расцвести — расплыться зачаток любования моделью будущего внучкиного счастья. — Н-да, королевич Елисей.
Камлаев не узнал его, как не узнал до этого по голосу при телефонном разговоре, как не узнал до этого «того» Урусова в фотографическом красавце с бараньими глазами, лучащимися наступившим светлым будущим.
— Ты подождешь, пока я вырасту, и женишься на мне, — потребовал ребенок.
— Ладно, подожду, — покладисто кивнул Камлаев, не отрывая взгляда от тяжелого, кремнистого лица с массивной нижней челюстью и жестким ртом, прорезанным как штыковой лопатой, от страшных глаз, огромных, рыбьи глупых, запаянных в захватанные линзы, от толстой шеи старого молотобойца, от крупных узловатых заскорузлых рук с могучими негнущимися пальцами и черными отбитыми ногтями, от синих треников, обвисших на коленях, и клетчатой фланелевой рубахи.