Читаем Проводник электричества полностью

Старик, сопя, тут снял очки для чтения, и будто навели на резкость: «он» проступил со страшной давящей силой вида, предназначения, породы; не человеческий — какой-то птичий, алмазно-твердый круглый взгляд не то чтобы проткнул, не то чтоб просветил насквозь Камлаева (со всей малоценной требухой), а заключил его во что-то целое, как в вымерзшую лаву, как в хрусталь; он видел Эдисона не теперешнего, здешнего, с теперешней душонкой и нажитым грошиком, а целого и в целом — и кем он был еще вчера, и кем он только станет завтра, какие представления уже выдавил, изжил, в какую веру завтра перейдет… все вместе видел, сразу, одновременно; не порознь, не друг за дружкой выступили дни, недели труда и безделья его — все вместе, в едином пространстве, в одной душе урусовского взгляда. Жалел его Урусов? Презирал? Нет, не сказать, что так. Сочувствовал, глядел отчасти по-отечески? Что, узнавал в Камлаеве себя? Нет, тоже тысячу раз нет. Нет, это было видение и знание само, без примесей, без оболочки человеческого.

— А вы, простите… — пожевал старик.

— Я вам звонил сегодня. Ну, музыкант… Камлаев.

— Да, да, конечно. Принесли? — Тот странно оживился, став на мгновение похожим на собаку: скорее, скорее ткнуться чутьем, внюхаться, позабывая обо всем… начать лакать.

Камлаев обомлел, не понимая: что он был должен, что несут Урусову? На его счастье, у него с собою было — оставшаяся с поезда початая бутылка коньяку: переступил — и, выручая, в сумке звякнула.

— О! Человек! — возликовал старик. — А ну давай ее сюда. А то тут приходил один вчера, из вашей братии. Я говорю: «Принес?», а он мне «да, конечно», и бах мне свои прописи на стол, пластинки, нотные тетради… мрак. Я говорю: «Ты что сюда пришел?» Он: «Как? Мне… вот, послушайте». Я говорю: «Не буду. Что я там не слышал?». Нет, он уперся: «Так то другие, — говорит, — а это я». Я, я…

— Головка от часов «Заря»! — запальчиво и обмирая от своего бесстыдства, выпалила девочка, которая запрыгнула на толстые колени к деду и все елозила удобнее устроиться. И повторила раз и два, на разные лады, в самое ухо деду матерно крича и зажимая рот ладошкой, в восторг все больший приходя от безнаказанности, и это усиление — не затухание восторга было такой правдой, в таком согласии с природой человечьего детеныша, который подцепил «ругачку» во дворе.

— Вот! Вот! — захохотал Урусов, поперхнулся, засипел. — Что, истина? И я, признаться, то же самое сказал, не утерпел — обидел человека, взял грех такой на душу. Вот только где ж ты, Котенька, такую гадость подхватила? Так барышням ни в коем случае говорить нельзя — так только тетки, старые и злые, на базаре. А если будешь повторять, рот склеится и больше не расклеится.

— Не заклеится! У тебя ж не заклеился!

— А это потому, что рот я мою с мылом каждый раз… Да вы садитесь… что же вы?.. садитесь. Если уж вы коньяк принесли.

— Дед, а вы пьянствовать будете?

— Будем, Котенька, будем. Смотрю на вас, — он продолжал, переведя взгляд на Камлаева, — и поражаюсь, какие ж вы обидчивые все. Ну прямо девушки. Так расфуфыренная девка на танцульках ждет, что подойдут и пригласят — «возьми меня, возьми». Вот это бабье в нас… сказал бы точным словом, да только не могу при Котеньке. Чулочки эти, губки ваши. Да что там ваши?.. ведь мои, мои. Что ж разве сам я ножку не показывал и губки не накрашивал, чтобы сердечком, чтобы попухлее? Так вот скажу тебе как старшая пожившая товарка: ты, брат, не бойся — он придет, возьмет, употребит так сладко — взвоешь от признательности. Он, он. Или ты в дьявола не веришь? Буквально, а? Не веришь? Тут надо, чтоб буквально.

Ведь человек тогда и начал пропадать, когда от буквы отказался. Мол, все недоказуемо, как в сказке, еще нуждается в перепроверке, да… не данность, но нечто, что все еще нуждается в познании. А начал изучать — и одомашнил. Пугаться перестал. Как можно перестать его пугаться? Ты разве, Котик, черта не боишься? С рогами, с шерстью сальной, с копытами, с хвостом? И с поросячьим рылом — хру! Вот! Вот! Бойся его! И королевичем-то Елисеем может он прикинуться, но только заманит в свой замок, так сразу же собой обернется, задушит, изжарит и съест. Ох, и трудная это наука, Котенок, — как на чистую воду его.

Так рыло свое поросячье спрячет, что и сам черт не отличит. Он, детка, черт-то ведь внутри у нас сидит, вот так и мы рождаемся на свет вот с этим чертиком. В каждом человеке, в большом и в маленьком, и в девочке, и в мальчике сидит с рождения свой маленький чертенок, противный, зловредный и грязный, как крыса в подвале. Только маленький-маленький, слабенький-слабенький, вот не больше пупочка. И вот когда ты, Котенька, плохими-то словами ругаться начинаешь, то этими словами его, черта, в себе кормишь. Он, знаешь, как им радуется, черт, всем, всем твоим ругачкам нехорошим. А еще больше радуется, когда ты мамочке грубишь, ему того и надо, чтоб ты росла бякой и неслухом.

— Врешь ты, дед, все! Я хорошая-хорошая, чистая-пречистая, и никакого во мне черта нет. Я и так вся от Бога! Ты сам говорил.

Перейти на страницу:

Похожие книги