— Все это ясно, ясно мне как раз, — заторопился он, Камлаев, рассказать, что он тут не чужой давно, не проходящий мимо. — Сама возможность существования такой музыки, такого пребывания в звуке явилась откровением… не той, для императора… черт с ней… но той, которая у вас сейчас… мы ж вас, Урусова, покойником считали, который нам оставил в тридцатых пару мощных, прорывных вещей… ну, «Сталь» там, да, а дальше — все… ну, умер. И тут вдруг мой товарищ, Лева Брызгин, находит Stabat ваш конца шестидесятых. Я вчитался, исполнил — и меня переехало поездом. Вот оно! Там у вас происходит ведь что…
— У меня ровно то происходит и там, и везде, — оборвал его дед, — что и в песне о Сталине. «Высоко над страной реет наш алый стяг, слышит весь шар земной наш железный победный шаг» — что же это тебе не по нраву? Это вещи ведь одной природы. Одной, одной. Вы склонны думать как про времена империи — их, то есть нас, вот запугали, вы знаете про пытки, вы рассуждаете про слабость, животность человеческую, страх… иначе вам себе не объяснить, как сотни тысяч человек безропотно собой удобряли землю, признавали подброшенные в масло гвозди, вредительство, работу на аргентинскую разведку… как отдавали матерей, сестер, отцов, детей, предав даже вот это зверино-честное в себе, инстинкт родной крови. Но это нужно быть полнейшим, стоеросовым, двухсотпроцентным историческим кретином, чтоб не дать себе отчета в том, что эти смерти сделались реальностью лишь потому, что сами русские хотели быть убитыми и пытанными. Империя была сильна не наводимым страхом, не лютой повальностью расправ, а тем, что заставляла каждого — от Пушкина до смерда — переживать мистическое тождество неповторимых лиц и несопоставимых величин. Все были впаяны в единственный возможный мировой порядок, все были призваны, нужны и важны, задействованы в общем деле без остатка, все одинаково как единица ничего не стоили. «Поздравляю выдающейся симфонией. Примите мой дружеский привет и участие» — он мне вот это телеграммой передал, не мог он не услышать, недоучившийся семинарист, молитвенной природы «Стали», звучания народного единства в вере, но только в извращенной форме… дичок, привитый к русскому нутру, ублюдок христианства, плод изнасилования верящей души — вот что такое был советский миф… «не мир я вам принес, но меч»… знал, знал, каким народом правит, и выходил его главнейшей потребности навстречу: не благоденствия и сытости, не этой вот манящей и пугающей свободы хотел народ — ярма и кнута отведенного смысла, не мог не неволи, не голода, но этой раскаленной пустоты, вне Бога, выносить, не мог жить не нагруженным… оставь хотя бы на минуту русского наедине с собой и этой черной незаживающей пустотой внутри — вмиг станет белый свет не мил, упиться только и разбиться вдребезги, все на распыл пустить, спалить себя ко всем чертям со всей деревней. За что угодно схватиться… что первым вот ему подсунут, то он и примет за крещение, лишь бы преодолеть опустошающую узость личного, не встроенного в космос бытия. А тут ему такое — рай на земле, справедливость для всех навсегдашнюю. Вот гений дьявола — перенести идею воздаяния загробного в посюстороннюю реальность, пообещать вечное счастье… каков оксюморон, заметь… не наверху, на небесах, а впереди, навек. Что завтра будет житься человеку как-нибудь иначе, чем так, как есть, иначе, чем в поте лица, иначе, чем расположением дарованных способностей, набором совершенных подвигов по вертикали… внушить уверенность вот эту, что может быть подарено, обретено другое, чем то, что есть, — рождение, пахота, любовь и смерть… что у тебя должна быть жизнь вообще без горя… Вот, брат, нас как растлили, а не пытками. Но вам удобнее о свободе толковать. Какой вам надо-то еще свободы? Приживить сладострастно-инфернальное танго к протестантской кантате, чтоб все услышали, какая у тебя мятежная фантазия? Конечно, музыка-то не стоит на месте, у нее — прогресс.
3
— …Так в том и дело, — рука Камлаева готовно дернулась разлить остатки коньяка, добавить топлива — все прежнее старик уже спалил… — что Stabat ваш стоит на месте, вне прогресса, как что-то не подверженное изменениям, да. Перевернулось все, я будто протрезвел… это как вспомнить вкус колодезной воды, так заломило слух, давно привыкший к тому, что вся вода из крана с хлоркой, да, прошедшая систему очистных сооружений. У вас там слух другой. У девятнадцатого века, у нас он гармонический, все сводит в вертикаль аккорда… ну а у вас там, в Stabat, прорва самостоятельных линейных голосов, которые вы непонятным образом приводите к консонансному тождеству, и каждый в то же время свободным остается.
— Ты что, дурак? Ты неуч? Ты где учился вообще? Ты что, не читал гокета Машо, магнификатов раннего Средневековья? Ты понял принцип, получил модель, которая тебя так поразила своей близостью к реальности… ну так чего? Бери и пользуйся. В чем тут беда?
— Я не могу… по той простой причине… что это как бы не мое.