Читаем Проводник электричества полностью

— Но подождите, подождите. Вы говорите мне сейчас о неизменности григорианского канона, грубо говоря, и всякое, по собственному произволу, отклонение от него вы объявляете недопустимым… поскольку есть запрет вторгаться в изначальную структуру и в послушании — свобода, все такое. Но есть же разум человека, который создан, смею полагать, по образу Творца. Как быть с познанием, вот с пионерской клятвой — стремиться знать больше, чем знаю, уметь, чем умею, и не довольствоваться, так сказать, одним готовым? И разве музыкальная история, история музыкальной эволюции не есть не что иное, как продолжающееся откровение? Какую-то работу нам должны были оставить?.. вы сами только что про это… А вы так говорите, будто отрезаете вообще возможность достижения в развитии. Зачем тогда пенициллин — его ведь нет в Творении? Ну, то есть есть, но надо же еще найти его, назвать по имени и применить по назначению… я там не знаю… научиться извлекать и синтезировать. Есть музыкальные эпохи, и они — как люди: живут и умирают. Должен родиться новый, непохожий. Зачем мне держаться канона, который отслужил свое и не дает уже того напора, той чистоты? Это будет… ну что?… ну, какая-то гальванизация трупа.

— Ну и скажи тогда, чего же ты достиг такого? Чего ты мечешься, чего ты взволновался? Окуда это гложущее ощущение, что все идет не так?

— То, что сейчас со всеми происходит, — Камлаев стал вываливать как на духу, — вот это ощущение надвигающейся смерти. Совсем еще недавно, год назад перед тобой, казалось бы, лежала бескрайняя цветущая земля, дремучий лес возможностей. И чувство всемогущества, огромной власти, ну, вроде той, действительно, которую имеет над жизнью сильный врач, хирург, который режет, шьет… вот то же самое по отношению к музыке, сознание нужности своей, что ты вот-вот пробьешься к смутно различимому источнику. Не через вдалбливание в слух отжившего хорала — через новацию. Еще совсем недавно мне представлялось, что традиция — ничто, а новация — все. Но только каждая новация, построенная на насильственном ограничении, да, на самом деле лишь все больше и все больше закабаляла звук. Я начал чувствовать себя таким неутомимым и ненасытным слизняком, который выедает в паданце все новые ходы, а собственно плоти остается все меньше. Ну или как… я будто в мощном танке, оснащенном по последнему слову композиторских вооружений, — гоню, крушу, корежу, всё оставляю позади раскатанные избы, всё убеждаю сам себя, что там, за следующим пригорком, покажется что-то по-настоящему прочное, но я уже знаю, что там, впереди, пустота. Я обречен на бесконечные модификации мгновенно раз за разом устаревающей структуры, хочу остановиться, да, и не могу, давлю на газ, поскольку знаю: остановлюсь — умру. И это ощущение — смерти вещи, которую ты только изготовил и вот она уже мертва, умрет быстрей, чем ты… вот это ощущение — унизительное, страшное. Пройдет еще пяток, десятилетие, весь уголь в топке прогорит, и никакими средствами уже нельзя будет достичь очередной вот этой одноразовой неповторимости, вот этой смертной, да, мертворожденной первосказанности. И сдать назад я тоже не могу — там тоже кладбище. Легко сказать — канон. Из всякого универсального закона испарился смысл, как плоть из мертвеца… григорианские, синагогальные, индийские лады… ну что вы так хохочете?.. все эти строи утратили предназначение. Ну как бы это поточней сказать? Вместо того чтобы использовать канон как, что ли, лодку для путешествия, вхождения в поток тех самых изначальных детских восхищения и света… для размыкания, преодоления своих людских отдельности и малости… мы стали щекотать себя вот этой как бы литургической экзотикой, а это все равно как подменить зачатие, простите, рукоблудием. Каким же прочным должен быть канон, чтобы не истереть свое звучание в неправильном употреблении! Где он, такой канон? Ведь даже если звук однажды будет чисто извлечен, без посторонних примесей, то кто поручится за то, что он родится и умрет по истинному назначению, а не вот просто заново и в пустоту, для потребления и изживания?

— Достань там из шкафчика. — Урусов глядел на Камлаева с каким-то скверным подражанием родителю на детсадовском утреннике.

— Раньше мы искусством как литыми прутьями защищались от страха смерти и от ужаса перед судьбой… — покрывшись изнутри колючим жаром благодарности, польщенный, Камлаев сцапал горлышко высокой водочной бутылки, сколупнул ногтем крышку, разлил, — вставляли и смерть, и судьбу в какой-то мировой порядок, получая если не чувство детской справедливости, то чувство совершенства…

Перейти на страницу:

Похожие книги