На кухне мать сидела как стеклянная, налитая прозрачным страхом по самые глаза — пошевелиться, дрогнуть: вот если двинется, рассыплется в куски; лицо перехватили оскорбительно-чужие, явившиеся прежде времени морщины. Оплывшей снежной бабой, кучей, будто дождавшись конца света, обвалилась на маленький диванчик домработница теть Таня… да что же это, вашу мать, такое, будто корова языком, слизало весь наш домашний строй, покой, свободу?
Мать подняла невидящие жалкие глаза, и Эдисон подумал вспышкой: мы нищие, до нитки нас обворовали… кто, как обворовал, об этом он не думал, и вечность спустя подивился нелепости и в то же время точности такой своей догадки: все было на своих местах, нетронутым, не взломанным и не раскиданным, но в то же время тут другая, не денег и вещей, явилась нищета — тяжелый темный дух неправомочности обычной их домашней жизни.
Не говоря ни слова, не слыша запретительного шиканья Мартышки, Камлаев двинулся напропалую к захлопнутым дверям в отцовский кабинет: он, кажется, понял, он знал, что увидит — мертвецки пьяного, мертвецки трезвого отца, прошедшего все стадии опьянения: залитый белым ровным светом стерильный операционный стол и гладко выбритую голову — вот что он видел, отец, сквозь призраки домашних — и поле операции как эпицентр землетрясения, заснятый с воздуха, как план творения внутричерепного мира, который надо привести к порядку, так, чтобы угрожающе трепещущий багровым очаг злокачественной опухоли, непогрешимо иссеченный вместе с окружающими тканями, исчез в сопящих недрах мощного отсоса. Но только так бывало, что ничего поправить не могли вот эти мощные, крестьянской лепки руки с кустистой рыжеватой порослью на всех фалангах крепких толстых пальцев. Не задрожать могли, не промахнуться, двигаясь по тонкой, с какой-то волосок, с микрон, единственной возможной линии меж слепотой, каталепсией, параличом и возвращенной, восстановленной жизнью… нет, доступом отец не ошибался, функциональных областей не задевал, но так бывало, что и операция, исполненная чисто, не помогала умиравшему.
Таким вот страшно пьяным, до прозрачности, и был отец, когда ему кого-то приходилось отдавать туда. В такие редкие минуты он и смотрел на Эдисона будто сквозь толщу полувека, прожитого во власти, которую никто не свергнет, и в унизительном бессилии, в котором его, отца, никто не обвинит… сквозь всю тщету «иссечь» и «тампонировать», «ушить» и «сделать перевязку лигатурами», и так страшна была вот эта последняя беспомощность отца, что больше ничего перед глазами у тебя не оставалось.
Он мог, он должен был привыкнуть и привык — железный человек, без нервов, свободно говоривший о блеснах и мормышках «сразу после»: если задуматься надолго, то и руки, фрезы не сможешь вообще поднять, так что пусть будет это вот отцовское отъявленно циничное «жмуры налево, уцелевшие направо». Казалось бы, чего такого он не видел за тридцать восемь лет сплошной работы, но и теперь порой приключались случаи с отцом из ряда вон, вот тут-то мать и становилась ломкой, как стекло, вот тут-то все семейство их и замирало.
Камлаев помнил: