Ну например: как-то по-особому сложив палочки и травинки, он дунул — еле-еле — и полыхнул огонь; он поднял с земли маленький камешек, облизал его, повалял в пыли и бросил в котелок (я заглянул туда — котелок был полон воды); он прошёлся вокруг костра, низко нагибаясь и прихлопывая ладонями землю, прошёлся несколько раз (потом— сидели на обхлопанных им местах: тепло, мягкость, освежающая расслабленность; мне редко доводилось располагаться более уютно!). Всё это было, конечно, удивительно, но куда более удивительным было то, что возникло между нами в первый же час сидения у костра: мы друг друга понимали
! Понимали с первых же слов, с полуслова и даже — без слов вовсе. Наверное, это было то, что он заметил сразу, а я — постепенно и по чуть-чуть: мы родственники… Хотя говорить — говорили, и говорили много, и говорили о многом.(Лет в шесть на меня вдруг очень сильно накатило желание понять: зачем я живу
? Зачем? Для чего? Почему? Да и вообще: в чём смысл жизни? Моей жизни… всех жизней… всего-всего!..?..Несколько месяцев я мучился, пытаясь выцарапать из откуда-то оттуда
ответ. Был рассеян к окружающему, стал плохо спать. Пропал аппетит. В одно время даже поднялась температура, и меня поволокли к врачу (поскольку ничего, кроме температуры не было, — врач, махнув рукой, поставил ОРЗ)… Я искал, искал, искал, искал, искал…Ну правда! Как же можно жить на свете (да попросту — жить!), не зная: зачем
. МоиПоначалу я приставал к взрослым, этим всезнающим и серьёзным персонам. Увы! В их ответах — многоречивых и маловразумительных — детская интуиция мигом выхватывала несостоятельность и беспомощность (даже в коротких: «Вот вырастешь — узнаешь!» «Есть такая наука — философия, но сейчас ты ничего не поймёшь, это не для детских мозгов!»). Честнее всех и отчётливее ответил мой папа: «Не знаю, Севка…». «Как же так, — спросил я, — ты столько лет живёшь, и живёшь без этого?!» «Трудно без этого, — согласился он, — иногда — совсем плохо. Можно придумать много ответов, красивых, сложных ответов… грубых, безыскусных… Люди, как правило, вполне обходятся этими фальшивками». «А философия…?» «А что философия, сынок?.. Философия — попытка познать истину с помощью разума. Пустое это дело, никчёмное». И папа процитировал мне слова Лиса из «Маленького Принца» Экзюпери: «Прощай, — сказал Лис. — Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь…» «Ищи, сынок, ищи…, но — сердцем. Понимаешь?»
Я понял. И протягивался, протягивался (не разумом, но — сердцем!) во всё, что было во мне и вокруг. Протягивался-истягивался до состояния дрожащей струны. Казалось, что — вот-вот! — что-то взорвётся во мне, размечется в клочья, в пыль…
И вот, месяца через три метаний-горений, пришёл несказанный сон (один из немногих, помнимых с детства, снов). На то он и несказанный, — не смогу я его описать…, но — главное: меня растворила в себе ВСЕЛЕННАЯ, всего, без остатка…; разнесла по крошечке в каждое из своих проявлений-творений. А потом…
Проснувшись утром, я ощутил себя сверкающей серебристой шкатулкой, в которой — на синем пушистом бархате — лежали три слова:
БЕСКОНЕЧНОЕ
СЧАСТЬЕ
В БЕСКОНЕЧНОСТИ
Я редко кому за десять прошедших с того сна лет говорил эти слова. Непонимание, как правило, подобно жёсткой острогрудой стене, о которую ты (часто — с разбега) разбиваешься в кровь. Такое не очень хочется повторять.
…Вы только представьте, что для меня было встретить человека, который не просто — принял ЭТО, но для которого ЭТО было — как и для меня — однозначно и безоглядно родным!
Почти сразу же выяснялось, что Миша знает обо мне столько, сколько я вряд ли сумел бы ему рассказать даже за неделю бурного общения.
…Он знал, как в пионерском лагере, где меня упорно и язвительно высмеивали за пристрастие писать стихи и разговаривать с деревьями, я, пытаясь подружиться со своими сотоварищами по отряду, устроил ночью в палате пляску игральных карт, зубных щёток и бумажных самолётиков (Это стоило мне сильнейшей головной боли, онемела спина). Ребята сами просили об этом представлении, но после него (хватало и воплей, и даже слёз… перепугались жутко!) со мной все перестали разговаривать, обходили, как зачумлённого, даже в лагерной столовой — за столиком на четверых — я сидел один.