— Возвращайся в Тулу. Это — твой город; ты будешь часто покидать его, разбрасывая свои следы причудливо и интересно, но — всегда возвращаться… Тебя ждёт очень бурная жизнь, маэстро! И придётся быть очень внимательным, иначе — разобьёшься и никто тебя больше не склеит.
Он протянул мне раскрытую ладонь с двумя сухими земляными ломтиками. Всмотревшись, я понял, что оба этих ломтика — я, и оба моих «я» — одиноки… Это было до того печально и сиротливо, что у меня навернулись слёзы.
Миша сжал ладонь в кулак, стиснул, но — вновь развернул в ладонь: на ладони сидела бабочка. Она была в строгом и простом рисунке по крыльям, с крохотными, но заметно мерцающими глазками. Она вообще больше походила не на бабочку, а на птицу, — строгую и непонятную.
Миша прошептал: «Удачи тебе!..» и подбросил бабочку вверх. Та немножко покружила над нами, присаживаясь мимолётно то на мою, то на Мишину голову, потом — по спирали, нарастающими витками — поднялась в небо и стала неразличима…
Как ни покажется странным, но меня эти чудеса не ошеломляли. Так получилось, что удивительное и необычное
— довольно часто встречались мне в жизни, с самого детства. Конечно, слабо и мало, — но кое-что я умел и сам… а с четырнадцати лет проснулась способность слышать (и — всё чаще и чаще — понимать) голоса деревьев, травы, ветров, зверюшек, камней… Позже я научился слышать голоса пустых конфетных бумажек, крутящихся в приасфальтовом сквозняке, кастрюль, проводов, домов… свитера, обнимающего моё тело… и многое-многое другое… Улавливать и понимать их чувства… Это неразличимо вплелось в жизнь, став такой же неотъемлемой частью меня, как дыхание, как ежедневный приём пищи, как повсевременно копошащиеся и пляшущие мысли. То, что делал Миша, — не проходило мимо понимания, было очевидным до капельки, но эта очевидность находилась где-то на грани восприятия, на тонкой паутинной кромке, где место только тончайшим из чувств. Очевидность фиксировалась как нечто ясное и отчётливое, но — вместе с тем — и зыбкое: мне бы совсем не удалось её сформулировать, даже фрагментарно, даже для самого себя. Я воспринимал исходящее от Михаила Петровича Черноярцева как подарок, — с радостным удивлением и радостным замиранием, как нечто неотделимое от Миши, без чего он — уже не он, не он вовсе.Но, тем не менее, потянуло спросить:
— Скажи, ты часто чудотворствуешь вот так…?
— А разве я чудотворствую? — Он посмотрел на меня с некоторой обалделостью, достаточной, чтобы я почувствовал себя дураком.
— Прости… Я хотел спросить: часто ли ты бываешь публичен в своих естественных проявлениях, или — только так, наедине, тет-а-тет?
— Как умно и красиво ты говоришь, маэстро!.. — Миша вперился с явно издевательским восхищением.
— Как могу — так и говорю, — буркнул я, уцепляя от углей котелок с чаем.
— …Да по-разному. Мне редко удаётся смотреть на себя со стороны. Иногда, когда приходится подолгу бывать среди людей (например — остановиться на пять-шесть деньков в какой-нибудь деревеньке), я очень быстро начинаю чувствовать отвращение и страх вокруг себя. Это очень тяжело, Сева, чувствовать себя чем-то, вызывающим отвращение и страх!..Я беру свою сумчонку и — ухожу.
— А за фокусника не принимают?
— Принимают… И за фокусника, и за чёрта, и за галлюцинацию… За что ни попадя! Да это, впрочем, не важно. Меня очень мало интересуют люди сами по себе, — они слишком одинаковы для интереса, слишком предсказуемы. Мне их жалко… Но поваленное ради нового нужника дерево куда как жальче…! И рыбёшку с разодранным крючками ртом — тоже. И плачущую под буром или лопатой землю, с кишащими в ней корешками и жучками… Я не хочу сейчас говорить об этом, маэстро. Давай лучше петь, а? Давай!
Он объяснил мне, как искать в пространстве песню, как принимать её, ничего не спутав, как преломлять её собою, ничего не перемешав. Всё оказалось очень просто и — очень-очень здорово!
Это было похоже на плытиё в тёплой переливчатой пушистости. Мелодия менялась каждое мгновение, разбрызгивалась, мерцала; она была срощена со словами в одно, со словами какого-то напрочь забытого и невероятно старого языка (я не знал этого языка, но понимал его без малейшего изъяна; каждый звук… каждый оттенок звука…). Мы пели, чуть раскачиваясь, пригасив взгляд — и вместе с нами раскачивалось пламя костра, заросли крапивы, пульсирующий многоцветными вспышками воздух.
…Но — песня закончилась. Неожиданно. И погас костёр.
Рассвело.
Миша сладко потянулся, обтёр драным рукавом телогрейки сапоги, встал. Встал и я.
— Помоги мне, — Миша огляделся. — Нужно как можно больше маленьких и — по возможности — круглых камешков.
— А зачем они тебе? — Я тоже оглядел окрестности: камешков видно не было.
— Нужны. Мне пора уходить.
— ?
— Мы ещё встретимся, маэстро. Не переживай!..Но сейчас мне нужны камешки. Помоги их собрать, пожалуйста.
— Ну, нужны так нужны…
Мы стали собирать камешки. Дело оказалось занудливым и долгим. Миша принимал не всякий камешек, бо́льшую часть собранного мной он браковал.