«Кончилось твое детство». Как это оно может кончиться? Вот так внезапно, сразу, в один день?..
Нет, такого, конечно, не бывает. А как бывает? А так, как оно и случилось. Что-то в его жизни переменилось, что-то вошло новое, неведомое и вместе с тем тревожное.
Тревога теперь везде — и на земле, и в лесу, и в небе, и в душах людских. В душах, наверное, самая тревожная из тревог.
Лесные гости
На Поликарповом дворе стучали молотки, шипела пила, сухо шелестел рубанок — Налыгачи отгораживались от села высоким забором из свежих, пахнущих смолой досок, расширяли сарай, ставили сруб под конюшню.
Микифор и Миколай уже не скрывались, а свободно разгуливали по селу, хвалились — один дезертирством, второй побегом из тюрьмы.
— Нет дураков — лоб под пулю подставлять, — говорил один.
— Когда нас перегоняли в другое место, я в лесу шарахнул в кусты и — приветик, Советы. Ги-ги… — хвастал второй.
Кичились, что перехитрили Советы, что теперь им на все наплевать, ибо таких людей немецкая власть не оставляет без внимания, не обходит лаской. В соседних селах уже побывали коменданты, вот-вот и к ним пожалуют. Именно поэтому так суетилась откормленная Федора: что-то носила из погреба, потрошила кур, жарила-варила, словно к свадьбе готовилась. Поликарп тоже без дела не сидел — шнырял по селу или крутился около сыновей и что-то тараторил им.
В то утро Микифор, выйдя на подворье, приложил руку козырьком над глазами, крикнул:
— Папаша, идите-ка сюда! Смотрите, вон. Не гости ли?..
Поликарп вышел из хаты и не спеша направился к воротам. Выбежал и Миколай.
— Что там случилось?
Микифор вытер вспотевшее лицо, показал на луга, по которым ползли немецкие машины.
— Туды его к чертовой матери. Они! — кивнул головой старик. И крикнул в хату Федоре: — Ты там, тово!.. Сейчас, тово, будут!
А сам, сдернув с головы картуз-блин, пригладил гусиный пушок на темени и рысцой побежал навстречу «новой власти».
Машины остановились у хаты деда Зубатого. Из кабины первой молодцевато выпрыгнул молодой и красивый немецкий офицер с перевязанной рукой. Рядом с ним появился какой-то вылинявший, как старая фотография, панок с вялым ртом и безбровым лицом. Красивый немец огляделся вокруг и сказал безбровому панку:
— Тут — сходка!
Подбежал, заплетая ногами, Поликарп, усердно поклонился офицеру. Вот те на! Да это же тот, который гостинец дал, коробочку сигарет! А в селе болтали, будто те, что надругались над памятником, уже на том свете… Выходит, живой. Только, видать, лесные хлопцы потрепали — левая рука на перевязи… С офицера перевел взгляд на панка. Будто лицо знакомое.
— Поликарп, ты? — выдавил из себя панок, и Примак узнал бывшего хозяина большой паровой мельницы в Чернобаевке.
— Свирид?!
— Он самый… Хе-хе! Не ожидал?
— Туды его к чертовой… — не закончил, захлебнулся на слове, затакал, словно трещотка: — Так-так-так, вот оно как. А мы думали, и косточки твои, тово…
— Индюк тоже думал… — недовольно поморщился бывший хозяин паровой мельницы.
Поликарп закашлялся, промымрил свое привычное:
— А вы раз, два — и ваших нет? В Германии или в Гамерике, тово… житие имели?
— Сейчас не об этом речь, — еще больше сморщился панок. И, наклонившись к офицеру, пролопотал что-то по-немецки. Офицер приложил два пальца к козырьку высокой фуражки, потом протянул эти два пальца Примаку.
— Отшень рад. Обер-лейтенант Франк.
— А мы уже, хе-хе, вроде знакомы. Пан офицер мне папиросы подарил… Так-так-так.
— Вот и нашли, кого надо, — проговорил панок по-украински, а потом — опять что-то по-немецки. Обер-лейтенант удовлетворенно кивнул головой.
Поликарп не надевал своего кожаного картуза-блина, хотя уже было холодно. Он все переминался с ноги на ногу, мялся, не зная, с какой стороны подступиться к «новой власти».
— Кгм… Свирид…
— Вакумович…
— Звиняйте, Свирид Вакумович. То, может быть, вы, тово… с ослобонителем зашли бы, честь оказали…
Панок и офицер перебросились словом по-немецки, и офицер, оскалив зубы в золотых коронках, милостиво согласился:
— Гут.
— Просим покорно, — согнулся Налыгач в три погибели, когда подошли к его хате. — Заходите в наш дом.
Миколай с Микифором стояли во дворе, вытянувшись перед «новой властью».
— Заходите, гости наши дорогие, заходите ослобонители наши, — стрекотала, пела на пороге Федора.
Гости пили и ели жадно, как в прорву. Особенно старался панок. Он сам успевал пить и есть и «дорогому ослобонителю» подкладывал, доливал.
— Колбаса — это национальная гордость, — объяснял пришельцу.
— Тошно, — кивал головой опьяневший Примак.
Он подливал господам самограй и старался вклиниться в их разговор, даже тосты произносил:
— За фюлера! Полную! За фюлера полагается полную!
— Фюрера, — скривившись, поправил полинявший панок, и Примак охотно согласился.
— Тошно, тошно, за фюлера… Полную у нас за флю-флю… хлю… тьфу ты, погань всякая на язык лезет. За пана охвицера, потому как фю… флю… И придумают же нехристи. Трудно даже выговорить.
— За ослобонителей, — подпевала Федора, еще более раскрасневшись.