Где здесь граница между архетипом и художественным штампом? Почему Блока тянет все время на «клубничку»? – Та к вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце – острый французский каблук! – В Блоке действительно очень много немецкого, вернее, того, что в двадцатые годы в Веймарской республике станет достоянием не поэзии или музыки, но обфранцуженных варьете или публичных домов… Мы, русские поэты, обречены на пошлость – и нет нам иного пути, как следовать друг за другом наподобие заключенных Ван Гога, держа на устах исковерканные чужие строчки – словно что-то действительно важное передается шепотом по цепи, но каждый в отдельности знает только часть сообщения. Мы действуем, как это принято сейчас говорить и писать, «в общем контексте», независимо от «своего времени». «Свое время» откладывается в нас только наиболее уродливыми чертами. Все лучшее в нас – чужое. И, думая о Державине, Тютчеве, Блоке, я не могу избавиться от какой-то двойственности и растерянности, я думаю о том, что русская поэзия в лучших своих проявлениях совсем не соотносится с тем, что для удобства можно условиться называть «повседневной реальностью». Поэзия в России всегда условна и обращена сама к себе. Она сама себе первый читатель, и настоящих читателей у ней меньше, чем настоящих поэтов. Даже быт, «воспроизведенный поэтически», как любил выражаться Белинский, – даже быт в русских стихах – литературная условность: достаточно перечитать «Евгения Онегина», чтобы не сомневаться в этом (аргумент, излюбленный тем же Белинским). Та м нет явлений быта, изображенных вне литературных аллюзий. Формалисты коснулись той проблемы формы, какая может открыться только через русскую поэзию. Проблема эта заключена в особом характере коммуникаций, человеческого общения в России. Здесь, в этой особой социально-языковой общности, люди не могут говорить друг с другом вне общего контекста, не могут здесь два человека понимать друг друга, если опыт их различен качественно. Здесь «чужое» понимаешь только в том случае, если к нему начинаешь относиться как к «своему». Это «КАК» между «своим» и «чужим» и есть русская поэзия, которая делает вид, что говорит нечто для других, хотя вся ее речь во всей совокупности обращена к самой себе же. Она одинаково чужда и «своему» и «чужому» – и потому толерантна, как ни одна область человеческого духа. Итак, «демон» – это есть одна чужесть и чужесть другая. В европейском романтизме же «демон» и «пророк» как крайняя точка самости и крайняя точка отсутствия самости, в крайности их совпадение. Но «Демон» Блока – цитата из Лермонтова: он «не свой», не «сам»:
«Чужие» – поэт и демон, так же как «чужие» – поэт и другие люди. Может быть, «демон» – это просто знак роковой отторженности поэта от людей? Нет. Блоковский «Демон» – мост из одиночества Блока к одиночеству Лермонтова. О чем же пишет Блок, не видевший Кавказа? Что это: песня зурны, дымно-лиловые горы, мечта о Тамаре, далекий аул, чадра, стонущая зурна, наконец – чеченская пуля? – как понимать эти атрибуты местного колорита лермонтовских времен? Разве перед нами пересказ лермонтовского (врубелевского) «Демона», что-то вроде Мандельштамовых пересказов Диккенса или сюжетов синематографа? Но в этом стихотворении Блок цитирует и самого себя:
стихи, написанные двумя месяцами прежде «Демона». Кто «ТЫ» в более раннем стихотворении ясно: это возлюбленная Блока Валентина Щеголева (Богуславская), «звезда в мечтанье» поэта… Но кто «ТЫ» в «Демоне»?