Читаем Проза полностью

Экологический Тютчев, и чистая роща, и гром!Перелистну – и замолкну в июле по старому стилю.Бывшей природы кафтан почерневшим расшит серебром,плещет серебряный ключ…Наклонялись и, ветви раздвинувши, пиливлагу высокую, с цинковой примесью туч,с тысячью колокольцев…Где родники и худые узлы богомольцев?Странно – куда исчезают источники жажды?Вижу сломанный трактор, и воздух над полем горюч,дважды отравленный и оживающий дважды.

1977–1978

Эссе

Три до-книги[165]

До– первое. «Я» и «Ъ»

Имя «Зингеръ», косо опоясавшее хрустальный шар, возносилось над Ленинградом. С твердого знака еще не стерлась позолота, и в редкие солнечные дни «Ъ» одиноко проблескивал над Невским проспектом. Под ним жила книга: шуршало на пятом этаже цензурное ведомство – загадочный Горлит, ниже стрекотали издательства, еще ниже гудел магазин. Пропилеи: калориферы на входе, веющие мощным теплом сквозь затейливую бронзу решеток, по обеим сторонам прохода – старинные массивные лифты с зеркалами, работающие только на подъем и только выше третьего этажа, людской водоворот. Ввинчиваюсь в него спустя 35 лет. Все тот же вечный Дом книги, «дом вязиги», как шутил некогда Дима Бобышев. Подымаюсь на второй этаж.

Отдел поэзии раньше ютился в левом торговом зале, сразу справа от входа. Теперь он слева и в глубине. Мужское и женское поменялись местами. Но за прилавком все та же Люся Левина, и за книгами так же приходится протискиваться, как тридцать пять лет назад. Издано все, о чем в начале шестидесятых можно было только мечтать. И даже то, о чем не мечталось нам. А люди стоят, переминаясь с ноги на ногу, гладят и ощупывают обложки, извиняются зачем-то и отходят. Покупают очень редко, в основном Бродского, реже Мандельштама или книжки о Цветаевой. Раньше не было полновесных книг, теперь – денег. Поэзия остается, хотя и совсем по-другому, столь же недоступной, как десятилетия назад, когда здесь продавали не купленную мною своевременно пятнадцатикопеечную брошюрку Николая Асеева с дурацким вопросом, вынесенным в заглавие: «Зачем и кому нужна поэзия?» «Зачем?» – это как «у» в слове «ОБЭРИ-У», для красоты, реверанс бывшего футуриста в сторону грядущего Блока, а вот «кому?» – задумаешься, переминаясь с ноги на ногу… Вроде никому. Или, что тоже самое, – всем. Стало быть, и мне тоже. Нужна.

Первое, отпечатанное в рифму сочинение, каковое я прочел сам, без помощи взрослых (класс, наверное, третий или четвертый), называлось «Павлик Морозов. Поэма», из учпедгизовской серии «Моя первая книжка». Какой поэт ее составил, точно не помню, должно быть, Степан Щипачев. А вот слово «составил» – применительно к стихам – навсегда осело в памяти рядом с коллекцией школьных запахов: физкультурного пота, клейстера на уроках труда, новенького кожемита от форменных ремней и портфелей. Щипачева я взял в школьной библиотеке из-за фамилии. Сын вора, значит, карманника, «щипача». Неистребимая уголовная романтика первоклашек. И разочарование: история маленького доносчика, из тех, что заложил бы и меня и моего приятеля Вову Петрова, впоследствии севшего за крупную растрату. И слова какие-то директорские, присутственные – они напоминали невидимую меловую пыль, скрипящую под сухой тряпкой. Они тянулись уныло и бесконечно, как вечера в «продленке», бок о бок с двоечником Бутеевым и «хорошистом» Цакулем, чьи родители тоже зарабатывались допоздна. Бутеев, если и жив еще, то где-то на зоне, а рыжего Витю Цакуля после института позвали работать в органы, теперь он большой начальник в областных ментах.

После щипачевского эксперимента я в течение нескольких лет пролистывал, не читая, любую страницу со словами, соединенными посредством рифмы. А если стихи и вклинивались в нормальную человеческую прозу, как в сказках «Тысячи и одной ночи», то вызывали досаду и раздражение, словно бы специально, назло мне, зеленому и неискушенному читателю, притормаживали стремительный бег интриги, создавали искусственную паузу, погружая меня в состояние межеумочное, нелепое с точки зрения тех простых житейских ценностей, какими ограничивалась (но не исчерпывалась) сфера обыденного подросткового общения. Стихи не казались излишними в этом общении лишь тогда, когда звучали солоновато, на грани или за гранью цензуры. То, что осталось от них, отроческих, похоже на продавленный проволочный каркас оранжевого абажура, место ему на помойке, но почему-то руки не доходят выкинуть. Скажем, слабо зарифмованная считалка, интересная лишь тем, как советская трудшкола двадцатых годов корректировала сортирную гимназическую лирику, заменяя дорежимного «господина» более своевременной фигурой:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее