Символично, что П. Флоренский, комментируя сквозную идею своего труда «Столп и утверждение Истины» «о верховенстве красоты и о своеобразном художестве, составляющем суть православия», в качестве главного оппонента выбирает именно К. Леонтьева. Он называет его эстетизм «безбожным и безблагодатным», противопоставляет ему свое понимание красоты, сопряженной с «проявленной любовью» и «пронизывающей все слои» бытия. «Для Леонтьева, – пишет он, – “эстетичность” есть самый общий принцип, но для автора этой книги, он – самый глубокий. Там красота – лишь оболочка, наиболее внешний из различных “продольных” слоев бытия, а тут – сила, пронизывающая все слои поперек. Там красота далее всего от религии, а тут более всего выражается в религии. Там жизнепонимание атеистическое или почти атеистическое; тут же Бог и есть Высшая Красота, чрез причастие к которой все делается прекрасным»[307]
.Очевидно, что П. Флоренский развивает в этой работе как раз идеи Достоевского о том, что идеал красоты связан с образом Христа: «Если не будет жизни духовной, идеала Красоты, то затоскует человек, умрет, с ума сойдет, убьет себя или пустится в языческие фантазии. А так как Христос в Себе и в Слове Своем нес идеал Красоты, то и решил: лучше вселить в души идеал Красоты; имея его в душе, все станут один другому братьями» (29, 85). «В этой книге красота есть Красота и понимается как Жизнь, как Творчество, как Реальность»[308]
, – вторит своему предшественнику и учителю П. Флоренский. Правда, в своих романах Достоевский-художник гениально раскрыл, как уже указывалось, «двоящуюся» природу красоты – идеал Мадонны и идеал содомский, показал борение Красоты, которая есть Жизнь, и красоты, грозящей небытием. Однако между этими идеалами нет и не может быть «равноправия» – писатель утверждает подлинность и жизнеспособность только одного идеала – идеала Мадонны.Леонтьев не принимал такого понимания красоты, что вполне определенно проявляется в рассматриваемом нами произведении. «Эстетика универсальнее христианства! – писал он. – Как Вы будете, например, приступать со строго христианским мерилом к жизни современных китайцев и к жизни древних римлян!»[309]
Уже незадолго до смерти, пройдя путь послушника и готовясь принять постриг, он в письме к Розанову прямо заявляет о расхождении эстетических и ценностных – христианских – критериев. Леонтьев повторяет свои заветные идеи о том, что сила жизни характеризуется «видимым разнообразием и ощущаемой интенсивностью», и при этом констатирует: «Более или менее удачная повсеместная проповедь христианства должна неизбежно и значительно уменьшить это разнообразие»[310]. Заключает свои рассуждения он вполне определенными выводами: «И христианская проповедь, и прогресс европейский совокупными усилиями стремятся убить эстетику жизни на земле, то есть самую жизнь. <…> Что же делать? Христианству мы должны помогать, даже и в ущерб любимой нами эстетике, из трансцендентного эгоизма, со страху загробного суда»[311]. Оценивая эти высказывания, Розанов верно замечает: «Так, подобно маятнику, качался бедный Леонтьев между двумя абсолютно противоположными, несовместимыми мирами, идеалами»[312].Становится понятным, почему Леонтьев, человек бесспорного литературного таланта, так и не смог после пережитого кризиса преодолеть страха перед «художеством» и отказался от художественного творчества как от соблазна. Весьма характерна оценка, данная Леонтьевым в литературном завещании одному из лучших своих произведений, написанному в середине 1860-х гг.: «“Исповедь мужа”. В высшей степени безнравственное, чувственное, языческое, дьявольское сочинение, тонко развратное, ничего христианского в себе не имеющее, но смело и хорошо написано, с искренним чувством глубоко развращенного сердца, <…> грех! и грех великий! Именно потому, что написано хорошо и с чувством»[313]
.