Если учесть блокадные тексты Гинзбург, возникает соблазн интерпретировать вышеприведенный пассаж следующим образом: «Былое и думы» и не публиковавшийся при жизни Герцена «Рассказ о семейной драме» – это след прошлого, достаточно отчетливый, чтобы удовлетворять требованиям историзма. У писателя, даже если этот писатель – общественный деятель-интеллигент, нет никакой нравственной обязанности подвергаться публичному суду, если он творчески перерабатывает свое чувство вины, стараясь создать произведение, где его опыт отразится в возвышенной и расширенной форме. Когда в 50‐е, а затем в 70‐е годы Гинзбург писала эти строки о Герцене, она преуменьшала различия между «Рассказом о семейной драме» и остальным текстом «Былого и дум» – то есть между теми следами, которые увидели свет только после смерти автора, и теми, которые были опубликованы при его жизни. Должно быть, Гинзбург, много лет работавшая в стол, надеялась, что неопубликованные тексты жизненно важны, совсем как произнесенные, но никем не услышанные слова. Она полагала, что написанное нами переживет нас, хотим мы того или нет: «Пишущие, хочешь не хочешь, вступают в разговор с внеличным. Потому что написавшие умирают, а написанное, не спросясь их, остается».
В 1986 году в интервью Лидия Гинзбург ответила на вопрос читательницы о тройной дате «1942–1962–1983», которую она поставила под текстом «Записки блокадного человека», когда в 1984 году этот текст наконец-то был издан[955]
. Она пояснила: «В 1942 году, когда стало полегче, я начала записывать факты, разговоры, подробности блокадной жизни – заготовки для неопределившейся еще будущей работы»[956]. А затем рассказала, как в 1962 году изменила композицию, выстроив единое повествование путем создания одного, суммарного героя. Однако это описание не вполне соответствует действительности, поскольку в черновом варианте – в написанном в 1940‐е годы «Дне Оттера» – уже был единый герой (правда, не настолько обобщенный, как его позднейшая версия в «Записках»). По архивам видно, что в 1942–1944 годах Гинзбург не только фиксировала «факты», но и уже пробовала воссоздать в связных повествованиях опыт пережитого, задействуя фигуру героя, основанную на автобиографическом материале. Это особенно проявилось в ее повествовании о чувстве вины.В «Рассказе о жалости и о жестокости» описаны два человека, погрязшие в психологической войне между собой в то время, как они отчаянно борются за выживание в невыносимых условиях блокады. Герой, мужчина средних лет, терзается чувством вины за поведение в период, предшествовавший смерти его тети от истощения и голода. Герой, Оттер, вспоминает, что зимой, когда условия жизни были наиболее тяжелыми, ему было психологически легко делиться с теткой своим небольшим пайком и сохранять в ней жизнь, но весной, когда условия стали получше, он начал злиться на тетку – стал видеть в ней «паразита» и силу, несущую хаос. Наедине, без свидетелей, он обходится с теткой жестоко, осыпая ее словесными оскорблениями и угрозами. Повествование написано с точки зрения Оттера: он пытается вырваться из плена повторяющихся и беспорядочных мыслей, чтобы проанализировать свое эмоциональное состояние, полагая, что его лучше «систематизировать», чем «вгонять себе иголки под ногти вслепую»[957]
. Он как бы лечит сам себя психотерапией от посттравматического стресса, но есть важное отличие: поскольку по характеру Оттеру свойственны аналитичность, рациональное мышление и четкое самосознание, в его случае немыслимо что-либо похожее на «клиническое отрицание»[958]. Скорее он пытается совладать с неотступными воспоминаниями, мысленно отграничивая жалость к себе от жалости к тетке, чувство вины от раскаяния, а также объясняя (и в какой-то мере даже оправдывая) факты; ради этой задачи он старается воссоздать в полной мере опыт пережитого.