Но у Гинзбург прием самоотстранения, хотя и опирается, как и жалость, на четко выверяемую градацию, решает иную задачу – не ту, что у героя «Оцепенения», человека с израненной душой; Гинзбург нужен этот прием, чтобы «навести на резкость». Аналитическая четкость – отличительная черта стиля Гинзбург в «Записках», где имеются транскрибирование разговоров, максимально подробные описания телесных ощущений, а также всеобъемлющее рассмотрение социальных и психологических аспектов повседневной жизни в блокаду. Вдобавок сознательно задействовать взгляд со стороны – возможно, способ выживания. Тревожные симптомы дистрофии были более заметны для окружающих, чем для самого дистрофика: «„А ведь он уже пухнет“, – говорят про него, но он еще не знает об этом»[328]
. Таким образом, чтобы оценить состояние своего здоровья, вам приходилось смотреть на себя чужими глазами. Некоторые действия становились постижимы только тогда, когда вы воображали их себе с точки зрения стороннего наблюдателя. Гинзбург описывает, как человек начинает «ощущать», что действительно пилит доску, только когда он выстраивает в сознании составную картину ситуации: он подмечает, что все элементы его позы – это элементы позы пилящего, и слышит гармонирующие с этим звуки. Иными словами, поскольку человек утратил привычное ощущение движений своего тела (то, что Чарльз Скотт Шеррингтон называл «проприорецепция»), он только через акт создания мысленного образа и самоотстранения осознает, что в данный момент пилит доску[329]. (Строго говоря, остранение по Шкловскому сделалось теперь частью повседневной жизни людей; ничегоМетоды самоотстранения Гинзбург имели аналоги в нравственных и физических стратегиях выживания других блокадников. Многие также читали Толстого, а многие еще и вели дневник, не смущаясь тем, что на это приходилось тратить дополнительную энергию в обстоятельствах, когда надо было максимально беречь силы. При жизни Гинзбург был опубликован, в числе других текстов, дневник Юры Рябинкина (в составе «Блокадной книги»)[332]
. В этом документе, силу которого отмечала Гинзбург[333], много самокритики и мучительного анализа слабостей и дурных поступков автора дневника. Шестнадцатилетний Рябинкин поднимается на более высокий уровень самоосознания, экстериоризируя свой опыт в дневнике, воспаряя в пространственно-временном восприятии над блокадой. Он воображает самого себя в будущем, в эвакуации, и пытается соответствовать высокой планке этого образа: «Я чувствую, чтобы стать таким, как прежде, требуется надежда, уверенность, что я с семьей завтра или послезавтра эвакуируюсь. ‹…›. Если бы не она [надежда на эвакуацию], я бы воровал, грабил…»[334] Автобиографическое письмо было для блокадников одним из «искусств себя», описанных Мишелем Фуко в его исследовании этих практик в греко-римской культуре I–II веков н. э.:Письмо о себе четко возникает в отношениях взаимодополнения, которые связывают его с затворничеством: оно смягчает опасности уединения; оно выставляет на потенциальное обозрение дела или мысли человека; тот факт, что человек обязывает себя что-то писать, берет на себя ту же роль, которую выполняют наши спутники, вселяя страх перед неодобрением и чувство пристыженности[335]
.