Ощущение отрывочности в этих повествованиях подкрепляется определенной беспорядочностью и нерешительностью, отражающими эмоциональное состояние героя. Гинзбург представляет своего героя – Оттера/Эна – как человека, которого уже давно «поток разорванных мыслей» начинает терзать всякий раз, когда он задумывается о смерти близкого человека[307]
. В финале более раннего из этих повествований автор, замыкая круг, возвращается к началу, чтобы перечислить неупорядоченные воспоминания – ошибки Эна, мучительные ключевые узлы повествования; и все они будут «еще беспредельно долго вращаться в его [Эна] мозгу…»[308] В «Рассказе о жалости и о жестокости» композиция тоже закольцованная: получение Оттером открытки от его брата «В.» (чьим прототипом был Виктор, брат Гинзбург) и начинает, и завершает повествование. То, что круг замкнулся, указывает нам, что за время повествования Эн/Оттер не пришел к полной ясности, хотя несколько раз прошел по кругу, предаваясь осмыслению своих ошибок и заблуждений.Сцены и образы этих повествований, навеянные угрызениями совести, продолжают воздействовать с какой-то иррациональной силой вопреки тому, что анализируются логически. Читатель «Заблуждения воли» вспомнит апельсины, сломанный телефон, остывшую воду в ванне, керосин, который старик тайно, противозаконно перевозил по железной дороге и случайно разлил в вагоне; в «Рассказе о жалости и о жестокости» есть кусочек жира на полу, не вымытые вовремя банки, в которых Оттер должен приносить еду из столовой, привычку не доводить воду до кипения, устрашающе легкое тело тетки. Вплоть до финала обоих повествований Эн/Оттер так и не берет под контроль эту череду мучительных подробностей: Гинзбург оставляет его в состоянии горя. По ее утверждению, художественная литература способна удачно выражать жалость и возбуждать ее в читателе, «останавливая» на последних страницах произведений горестные мгновения, – например, в «Отцах и детях» Тургенева так показана скорбь стариков Базаровых по сыну. Однако подобная «стабилизация» мгновений казалась Гинзбург фальшивой, поскольку в реальности люди после утраты близкого продолжают вести обычную жизнь. Она хвалит Толстого и Пруста как единственных писателей, которые показывают подлинную трагедию действительности, состоящую в том, что «печаль немногим прочнее радости»[309]
.Гинзбург оставляет своего героя в состоянии раскаяния, и на это у нее есть важные основания, кроме потенциально автобиографически-психологических: одно то, что Эну/Оттеру не удается взять раскаяние под контроль, доказывает, что разрозненность его личности не абсолютна. Или, говоря словами Гинзбург, имманентное сознание, возможно, лишено «общих целей» и может думать, что существование –
не то эмпирическое месиво мгновений, равноправных в своей бессмысленности, не то тупая последовательность мгновений, поочередно отменяющих друг друга. И последнее из мгновений – смерть, которая отменяет все.
Такова логика достигшего предела индивидуализма. Но сильнее логики экзистенциальная практика. Она требует от мимолетного человека, чтобы он жил так, как если б его поступки предназначались для бесконечного исторического ряда. Она настаивает на неотменяемых связях общего бытия, любви и творчества, жалости и вины[310]
.В обоих этих рассказах «экзистенциальная практика» – или мучительные воспоминания под давлением раскаяния и анализ этих воспоминаний – служат доказательством того, что индивид все же существует во времени и его поступки имеют значение.
«Рассказ о жалости и о жестокости» и «Заблуждение воли» парадоксально обнажают как слабость, так и силу рационального мышления. С одной стороны, Эн/Оттер не способен применить с толком систематичность, аналитичность своего образа мышления тогда, когда они всего нужнее, и эта неспособность трагична; подобный образ мышления не может помочь ему преодолеть эгоизм и обходиться с отцом и теткой добросердечно и гуманно. Сам факт того, что переживание смерти в «Заблуждении воли» (и его анализ) не помешали Эну/Оттеру (или автору) повторить сходные ошибки (об их повторении говорится в «Рассказе о жалости и о жестокости»), демонстрирует неспособность рационального мышления (либо, возможно, памяти) брать верх над отрицательными чертами характера. В блокадном рассказе Оттер даже отчитывает себя за то, что при напрасной попытке оправдать себя вновь принимается анализировать характер тетки[311]
.