Как-то у Эна были гости, и кто-то из гостей, одна из женщин, сказала, что у старика отличный вид, что он молодеет, и тому это было приятно.
Нет, такие воспоминания явно не клеятся, они тусклы и насильственны. Структурная работа раскаяния с силой отметает все, что ему не подходит. Зато раскаянию вполне подходит то, что однажды сказал старик, не Эну прямо, но тетке, – вероятно, для передачи; сказал: лучше бы он давал мне определенную сумму в месяц, а не так, как случится. Лучше – это значит, больше похоже на пенсию или на зарплату, во всяком случае не так обидно… Как можно, как можно было допустить до обиды…[354]
Здесь мы обнаруживаем разные типы речи: вначале мы видим Эна, пытающегося припомнить приятную сцену из прошлого. Но затем он – или, возможно, автор-повествователь – вмешивается, чтобы заявить: такие воспоминания не могут оказать желательное для нас воздействие. Это более отстраненный взгляд, на смену которому приходит еще более отстраненное обобщение (которое, возможно, вновь принадлежит автору-повествователю) о том, как устроено раскаяние – дескать, раскаяние «с силой отметает все, что ему не подходит». И все же после этого текст вскоре дает обратный ход: в следующем предложении мы снова с Эном, вспоминающим более типичный и более удручающий разговор. Припомнив и проанализировав отцовские жалобы, Эн невольно возвращается в эмоциональное настоящее, недоуменно, многократно осыпая себя упреками («Как можно, как можно было…») – и мы возвращаемся к трудной, нескончаемой работе раскаяния.
Другой случай головокружительной смены нарративных уровней встречается ближе к финалу повествования. Здесь мы видим ожидаемую реакцию «вымышленного» персонажа, Лизы (возлюбленной Эна), на предполагаемое авторское обобщение:
«Отец Горио» – очень неверная книга. Разве бывают, разве могли быть когда-нибудь дети, которые из‐за званого обеда не хотят пойти к умирающему отцу. На самом деле все хуже и проще: дети всегда идут к умирающему отцу, спешат к умирающему отцу, после того как испортили жизнь живому.
Лиза это поймет, она сама такая. Лиза когда-то сказала ему:
– Ты заметил, люди, которые в самом деле любили своих родителей, к их смерти относятся довольно спокойно. Мучаются же эгоисты – вместо того, чтобы думать об исчезнувшем человеке, они думают о своей вине[355]
.Вначале кажется, что размышление о Бальзаке принадлежит автору-повествователю, и тем не менее, возможно, с Бальзаком спорит сам Эн. В любом случае в воображении возникает представление, что Лиза откликается именно на эту мысль. Глагол совершенного вида – «Лиза это поймет» – распахивает для повествования двери в будущее, намекая, что Эн надеется найти у Лизы сочувствие и утешение. Это обобщение – мол, только когда уже слишком поздно, человек окружает других вниманием и заботой, в которых они крайне нуждаются, – всплывает также в «Рассказе о жалости и о жестокости»; по-видимому, оно может быть приписано обычному для текстов Гинзбург автору-повествователю.
У Гинзбург голоса героя и автора-повествователя почти все время практически неотличимы. Как представляется, герой и автор-повествователь просто находятся на разной дистанции от переживаний или событий. У Эна есть настоящее, которое за пределами повествования распахивается в будущее: он существует в сюжетном времени. И все же он проводит самоанализ тем же способом, который совпадает с методами и воззрениями автора-повествователя. Сходное слияние или совместимость голосов есть в «Рассказе о жалости и о жестокости». В этом мучительном блокадном повествовании обобщающий голос автора-повествователя присутствует лишь в минимальной степени. И все же, если учесть, что эти два повествования Гинзбург тесно связаны между собой, можно бы сказать, что философствование в «Заблуждении воли» создает рамки интерпретации для «Рассказа о жалости и о жестокости».