Марина спит томительно долго. У меня уже затекла рука. Звонит телефон. Один, и мне его жаль. В пустой, лысой, нелюбовной сегодня квартире. Я не могу ответить, даже зная что это ты. У меня на запястье Марина, слишком маленькая для воды. Ты, конечно, уже ревнуешь. Ты часто ревнуешь, думая, что есть кто-то способный нас разлепить. Кто-то кроме нас. И это не так, потому что вообще — разлепить очень трудно, почти нереально. Ни с прошлым, ни с настоящим, ни с ожидаемым. Если бы меня разлепить со всем — осталось бы маленькое ситечко. Для Остапа. И пришлось бы слепиться с ним. На самом деле — любимые внутри лепятся сотами. И вкус их, и запах — навсегда. Марина просыпается быстро. Так же спеша, целует меня заспанными губами, одевается, заползая в теплую, с батареи, одежду сырым туловищем. И уже шнурует боты.
— Мне приснилась Соня, — говорит она почти из-под пола. — Соня плакала и гадала на картах таро. Выгадывала меня. Мне пора бежать. Где тут трамваи?
Мы выходим в подъезд, держась за руки, как новобрачные. Уже утренеет. Скудным светом выстелена лестница. Лифт ждем долго и тихо, дожидаемся и едем с третьего этажа целых десять минут. Я целую Маринины пальцы, неожиданно для себя влекусь к ней. Марина дышит неглубоко и быстро, как бабочка. Лифт ударяется о первый этаж. Мы идем к остановке, увязая в молочнице поздней осени. Ждем совсем недолго, подходит «7». Входим вместе. Кондуктор смотрит внимательно — даю ей два рубля. «Провожающим покинуть салон!» Выхожу. Вижу Маринин белый нос, распластанный пятачком на стекле. Трамвай трогается с веселым треньканьем, будто едет через Неву. Я поворачиваю к троллейбусам и отправляюсь спасать тебя от мамы, заговаривать зубы небылицей.
Кровь из носу
Людей много. Суетящихся, хохочущих, бранящихся, потерявших свои места на деревянных лавках, упрашивающих охранников пропустить их бесплатно.
Я смотрю на них с удовлетворением и жалостью. Отсюда толпа представляется бешеным ежом. И мне нравится это слабое, но стойкое чувство превосходства над людьми. Чувство, скомканное картонкой билета в привилегированную середину шумящего эллипса площади.
Каждый день я ползаю по Кордове на маленьком красном мотоцикле. Развожу пиццу и паэлью тем, кто сейчас там, наверху, дерется за свой кусок скамьи. Они редко дают на чай, цокают языком за спиной и держат дверь открытой, наблюдая, как я усаживаюсь, бью ступней по педали. Эти люди очень любопытны, и я думаю, сюда они собираются только для того, чтоб (вдруг да!) увидеть, как очередной бык выпустит кишки очередному неудачнику. Все устали от красивых па, блестящих стразами курток и прыжков мулеты. Всем хочется настоящей смерти. В окровавленных портках и запачканными мокрым песком глазами. Всем хочется освистать неуклюжего тореро, выйти в молчании и провести сиесту в ближайшем кабачке.
Наверное, я прихожу сюда для того же. Да, для того. И еще потому, что здесь бываешь ты. Как обычно, по субботам.
Вот и сейчас, ты идешь в белой шляпе, перчатках, легком цветастом платье, садишься в пяти сантиметрах от меня. Мужчина, идущий за тобой, красив и заметно богат. Он приподнимает шляпу, приветствуя соседей, (а значит, и меня) щепотками подтягивает брюки и усаживается. Ты кладешь руку на его локоть. Смотришь вниз, на площадь. И, правда, уже выпустили быка. Он вяло топчется по арене и крутит головой. Бык очень черный, влажный. Бык похож на морского котика, ему не хватает только мяча на нос.
Мне уже жаль быка. По законам сказок и романов Моэма ему следует умереть, чтоб не разочаровывать ежа на трибунах. И меня тоже. Веселым и умным Ларри всегда выгоднее погибать. Ты смотришь прямо перед собой, вздрагивая, когда нога матадора подворачивается в щиколотке или серая лошадь теряет зашоренный глаз и в ужасе бьет боком загородь. А твой любовник несдержан, он кричит, смеется и ругается. Капля его слюны падает тебе на колено. И все хлопают, машут руками. Плотный, невкусный запах пота ползет по рядам. Застревает в горле при вдохе.
Все действо сбилось к правому краю, отсюда виден загривок Ларри, украшенный цветными крюками бандерилий и коричневым кровяным пятном. У крови быка особый винный привкус. Наглухо забивающий все поры воздуха. Когда я прихожу домой и стягиваю майку, джинсы, этот же винный озноб поселяется в квартире и выветривается дня через три-четыре. Наверное, он так надежен потому, что смешивается со страхом тореро. Настоящим страхом смерти. А смерть тут повсюду.
На трибунах аплодируют ей сотни мертвых испанцев и испанок. Она сама сидит в толпе и бьет в ладоши. И вскоре к ней привыкаешь, как к духоте. Я поглядываю на тебя. Ты красива. Губы чуть примяты помадой, руки, полноватые в предплечьях. Желать тебя — мое хобби. Сидеть, плюща бедрами неслучившиеся прикосновения, покусывая ноготь левого указательного. Тореадор отходит от быка. Меняет мулету. Теперь она не рыжая.
Мультипликационно-алая. Берет тоненький длинный кинжал. И возвращается к Ларри. Мне становится интересно, что будет дальше.