Ее голос разбрызгивается по тепло-желтым стенкам кухни и повисает на них, как капли олова. Мне медленно и ненадежно становится стыдно. Я хочу увидеть, что у нее в глазах, уже почти поворачиваю голову, как вдруг замечаю, что пальцы Марины мнут и мусолят листок формата А4, черный от текста. «Это же моя роль!» — долетает до мозга. — «Она читает строки из моей роли!»
— Это моя роль, Мариша!! — я начинаю хохотать и вырываю у нее из пальцев листок — Это моя реплика, а ты говори за себя, как чувствуешь, как можешь. Не ври мне стихами — я тоже так умею! Падай, барахтайся в «ты»! Вываляйся вся в этой грязи, размажь по морде тушь, сопли, только не ври мне. Я и сама боготворю наше «Вы», я выращу десяток фиалок из него после твоего ухода, но только не сейчас! — мой голос срывался на шепот, совсем путал ноты и сипел, смешиваясь с всхлипываниями
— Я тебя не пущу из «ты», и мне не интересно, что ты хочешь. Неужели ты не поняла — вальсируя в «Вы», мы принадлежим друг другу, уважаем друг друга, влюбляемся, наверное, и я чувствую, как твердеют мои соски, когда ты касаешься их рукой в своем «Вы», а скатившись в абсолютное «Ты», мы будем шататься вместе по кабакам и сморкаться в пивные кружки, мы сможем быть шлюхами, хочешь — я отдамся тебе за салат и тарелку жареной картошки?..
— Марина!! — я чувствовала, что начинаю петь высоко-высоко, как Монтсеррат Кабалье, тянуть ноты из груди. — Я не хочу любить Вас поэтом, я хочу иметь тебя блудной девкой, безысходной и растерянной, выбалтывающей все свои секреты засаленному плечу. Стихи всегда врут! Поэты — совершеннейшие из лжецов! — внезапно у меня кончился голос, и только губы продолжали без толку месить воздух.
Обычно, осень убаюкивает меня, углаживает, мурлычет на ухо эротические вирши. Но только не эта осень. Что-то случилось с воздухом, с небом, с глазами. В мою шестнадцатую осень я была влюблена в учительницу английского. Ее звали Р.М. Ей было около сорока. Трое детей, муж и я, совершенно очумленная возможностью близости. Она терпела меня рядом с собой. Конечно, у нас не было ничего. Никаких отношений, просто та осень издавала терпкий запах нежности… Я писала ей стихи — «Мне хотелось теплой ванны и вина в хрустальных гранях/ваших рук — немного грубых, но ласкающих не раня…» — которые она никогда не увидела; я глотала среды, субботы и воскресенья, когда не было английского, и она не появлялась в школе. Мои дни, движения, мысли переполнялись ею. Ею и сладостной кровяной тоской, мягким розовым маревом струящейся вокруг меня.
Я была счастлива. И сейчас нет ничего прекрасней и больней для меня, чем печаль, тягучая, как патока. Увы, мне неизвестен рецепт ее приготовления. Дети появляются в розовой пелене печали и хранят ее, как умеют. Когда я разговариваю с детьми, позволяю им барахтаться в моих волосах, меня бьет дрожь. очень приятная, теплая; как возбуждение, крадущаяся к животу. И потом, еще несколько часов, я блуждаю в своем выросшем теле, стараясь распихать по уголкам эту их тоску. Сейчас мне 22. Я стала сухой и ломкой. Мне кажется, что старость выглядит так, как я. У нее короткие темные волосы, глаза с опавшими с ресниц темными кругами, чистая кожа на лице. Она красива и гулка, если при поцелуе крикнуть ей в горло.
В кухне властно воцаряются тишина и умиротворение. И смотрят на нас с Мариной в упор.
— Я хотела родить от Сони ребенка, — говорит пристыженная ими Марина. — Родить и жить только с ней, малюсенькой Сонечкой у груди, но это невозможно.
— Почему? — безразлично говорю я, уже угадывая ответ.
— Боялась, что родится какой-нибудь уродец. Соня просто выгнала бы меня на улицу, ни за что бы не простила, — ее голос постепенно тает, сворачивается, как улитка, в панцирь — не достать. Мне приходится прислушиваться изо всех сил.
— После нашей первой встречи, совсем мельком, в чужом дому, в чужом дыму, я и не думала думать о ней. Вымыла руки от ее рук. От ее рукопожатий — всегда рвущимся к пожатиям, почти сжатиям сердца. Крепко-накрепко. Кулаком. Вымыла и рушником протерла. У меня няня, знаешь, вышивает такие рушники, залюбуешься…
Из Марининого рта медленно выплывала няня — пухлая, быстрая. Белая, с рушником, переброшенным через локоть. Я поняла, что с такой женщиной здорово ходить в баню. Она закатывает до локтя рукава прозрачной просторной рубахи, берет меня, враз ставшую маленькой и неловкой, на руки и кладет на пьяно пахнущий чужим сладким потом деревянный полок. Я стесняюсь, я боюсь поднять на нее глаза, а няня уже намыливает ладони, огромные, как крылья. Как красные сморщенные крылья с еле заметными ниточками пальцев, которые бережно, по-матерински кутают меня. Становится не страшно и не стыдно за наготу.
— И что же Соня? — спрашиваю я Марину теперь совершенно спокойно.
— Соня не появлялась долго-долго. Я даже ничего не слышала о ней.
Почему-то все как-то стихло и все замолчали, будто перед грозой. Все было так хорошо, как может быть только перед огромной, полыхающей фейерверками, грозой.
— Ты перед грозой была счастлива грозой?