Разумеется, я понял. Но за Луговского было обидно. Я-то считал, что его пьянство — форма неприятия действительности, некий бунт. А оказалось, в этом бунте с лихвой пусть и обусловленного временем, но, как ни крути, страха.И все же пьянство мэтра меня спасло.С грехом пополам я доучился в Литинституте, получил диплом, попал в армию, демобилизовался и с Луговским не сталкивался, пока он, Борис Пастернак и я не попали в один номер «Знамени» (№ 9, 1956 г.). На стадии верстки выяснилось, что для трех моих стихотворений не остается места. Разумеется, никому, и мне первому, не приходило в голову что-то подвинуть в великом пастернаковском цикле «Когда разгуляется». Но Луговскому, к тому времени вернувшемуся от белого стиха к рифмованному и печатавшему его лесенкой, а-ля Маяковский, кое-кто из редакционных дам попытался заикнуться: мол, соберите, Владимир Александрович, слегка свои строчки, чтобы мог втиснуться молодой поэт.Луговской поначалу заартачился, поскольку гонорар его в таком случае уменьшался на сотню или полторы. Хотя теперь его печатали, что называется, с колес, девиз «Сотняга меня устроит!», по-видимому, не устарел. В конце концов он строчки поджал. Но уже на другой день отправил в журнал «Октябрь», где я временно исполнял обязанности заведующего отделом поэзии, несколько стихотворений, напечатанных супергиперболической лесенкой — ни одна строка не содержала более одного слова.Наше знакомство возобновилось. Он все еще был красив, хотя заметно одряхлел, голос его уже не гудел, а поднялся от баса-профундис к баритону.— Ты не член Союза? Написать тебе рекомендацию?
— У меня нет книги.
— Что ж, сделаем тебе книгу. Собери стихи, я позвоню в издательство.
Я принес ему пачку стихов, он усадил меня за свою пишущую машинку и велел писать на себя внутреннюю рецензию. У меня ничего не получалось, и, не зная, как замотать это дело, я стал ходить из угла в угол, разглядывать книги и наткнулся на «Версты» Цветаевой.— Вы ее знали? — спросил мэтра.
— Марину Ивановну? Естественно! В 21-м году у нас был недолгий роман. Мне было двадцать, ей двадцать девять. Я, как первый парень на деревне, приходил к ней в красной рубахе. Она прятала дочку в шкаф.
«Да ведь это из Мопассана», — подумал я и спросил:— А в Париже в 35-м вы с ней встречались?
— В 35-м, говоришь? Подожди, сколько же мне тогда было? Тридцать четыре, значит, ей сорок три. Нет, романа у нас не было.
После этого я уже ничего изобразить на машинке не мог. Самому Луговскому рецензию писать было лень.Напоследок хотел бы вспомнить один из его советов. Возможно, он пригодится не только стихотворцам.