В 1912 г. в «Тотеме и табу» я попытался реконструировать древнюю ситуацию, от которой исходило такое воздействие. При этом я пользовался известными теоретическими идеями Ч. Дарвина, Аткинсона, но особенно Робертсона-Смита и соединил их с находками и толкованиями психоанализа. У Дарвина я позаимствовал гипотезу, что изначально люди жили в небольших ордах под деспотической властью старшего самца, присвоившего себе всех самок и наказывающего или устраняющего всех молодых самцов, включая и своих сыновей. У Аткинсона же я (в качестве продолжения описания этой орды) обратил внимание на идею, что эта патриархальная система потерпела крах в результате бунта сыновей против отца, взявших над ним верх и сообща съевших его. Присоединившись к теории тотема Робертсона-Смита, я предположил, что после всего этого место отца орды занял тотемический клан братьев. Ради возможности мирно существовать победители отказались от женщин, из-за которых они убили отца, и наложили на себя экзогамию. Власть отцов была порушена, семьи стали строиться согласно материнскому праву. Амбивалентная эмоциональная установка сыновей по отношению к отцу сохранялась в силе все последующее развитие. Место отца заняло конкретное животное в качестве тотема. Оно считалось родоначальником и духом-защитником, ему нельзя было причинять вред, его нельзя было убивать. Однако раз в год все сообщество мужчин собиралось на торжественное пиршество, во время которого обычно почитаемое животное разрывалось на куски и совместно поедалось. Никто не смел уклониться от этой трапезы, ставшей торжественным повторением отцеубийства, с которого и зачинаются социальный порядок, нравственные законы и религия. Сходство тотемической трапезы Робертсона-Смита с причащением христиан некоторые авторы подметили до меня.
Еще и сейчас я придерживаюсь этой конструкции. Мне не раз приходилось выслушивать упреки, почему в последующих изданиях книги я не изменил своего мнения, после того как современные этнологи единодушно отвергли соображения Робертсона-Смита и некоторые из них предложили иные, весьма отличающиеся от смитовской теории. Я обязан возразить: мне хорошо знакомы эти мнимые продвижения вперед, но я не убежден ни в достоверности этих нововведений, ни в ошибочности позиции Робертсона-Смита. Возражение – это еще не опровержение, новинка – не обязательно прогресс. Но прежде всего, я не этнолог, а психоаналитик и вправе выбирать из этнологической литературы то, что могу применить в психоаналитической работе. Труды гениального Робертсона-Смита предложили мне важные точки контакта с материалом психоанализа, да еще и подходы для его использования. С его оппонентами у меня ничего такого не сложилось.
З. Историческое развитие
В данном случае у меня нет возможности обстоятельно воспроизвести содержание «Тотема и табу», однако я обязан позаботиться о заполнении изрядного промежутка времени между предполагаемой глубокой древностью и победой монотеизма уже в исторические времена. После упрочения комплекса, состоящего из братского клана, материнского права, экзогамии и тотемизма наступил период развития, который можно назвать медленным «возвращением вытесненного». Термин «вытесненное» мы употребляем здесь не в его специфическом смысле. В виду имеется что-то уже произошедшее, исчезнувшее или преодоленное в жизни народа, которое мы рискуем приравнять к вытесненному в психике индивида. Поначалу мы не можем сказать, в какой психической форме это прошлое существовало во время своего погружения во тьму. Нам сложно перемещать понятия психологии отдельного человека в психологию масс, и я не верю, что мы чего-то добьемся, введя понятие «коллективное» бессознательное. Более того, его содержание в общем и целом коллективное и представляет собой достояние всех людей. А значит, в предварительном порядке мы поможем себе, использовав аналогию. Процессы, которые мы изучали в данном случае на примере народной жизни, очень сходны с процессами, известными нам из психопатологии, но не совсем. В конце концов мы решаемся предположить, что психические остатки тех древнейших времен стали наследственным достоянием, которое в каждом новом поколении требует только пробуждения, а не приобретения. При этом мы вспоминаем о примере явно «врожденной» символики, сложившейся в период становления языка, знакомого всем детям без какого-либо обучения и которая у всех народов