За всю жизнь меня арестовывали всего трижды. («Не так уж плохо, как по-вашему?» — заметил бы один сотрудник тюрьмы, о котором я уже рассказывал.) Но всякий раз обстоятельства складывались настолько фарсовым образом, что мне трудно было принимать свой арест всерьез. Меня арестовали в Гондурасе и выслали как революционера-марксиста; меня арестовали в Габоне как шпиона ЮАР; наконец, меня арестовали в Албании как чересчур пронырливого и докучливого журналиста, вечно вмешивающегося не в свое дело. Лишь в последнем случае наблюдалось хоть какое-то подобие серьезности (для меня), но и тут все длилось не очень долго.
Меня депортировали из Гондураса в Никарагуа, после того как я въехал в Гондурас из Сальвадора на своем пикапе. Я ехал к границе в сопровождении молодого солдата, который в основном спал, что не мешало ему направлять свой пистолет в мою сторону. Я вынужден был купить ему обед, так как он был всего лишь бедным новобранцем, и я ощущал некоторую жалость к своему похитителю, которому потом еще предстояло ловить машину, чтобы вернуться обратно с никарагуанской границы. Габонский полицейский некоторое время меня держал под арестом: он задержал меня, когда я вылезал из грузовика, на котором меня подвезли. Едва узнав, что я доктор, он попросил у меня совета по поводу его венерической болезни в обмен на мое освобождение (в участке он вышагивал вокруг стула, на котором я сидел, и с восхищением повторял: «Vous avez beaucoup de papier dans la tete» — «У вас в голове много бумаги», высочайшая похвала в тех краях). Только в Албании мой арест привел к тюремному заключению, пусть и краткому. Это было вскоре после падения коммунизма, и теперь в стране всем заправлял кардиолог — доктор Сали Бериша. «Старые коммунисты», недовольные утратой власти, устроили демонстрацию в самом центре албанской столицы Тираны, на площади Скандербега. Полиция атаковала их, используя резиновые дубинки, и погнала перед собой, а я стал фотографировать ее за этим занятием. Вдруг меня сзади схватил под локоть полицейский. Он оттащил меня в ближайшую патрульную машину, ободряюще стукнув дубинкой по спине, чтобы «помочь» мне залезть внутрь. В патрульной машине уже сидели двое других мужчин, албанцы. Один из них, как выяснилось, свободно говорил по-английски.
— Так вот что такое демократия! — заметил он.
Потом мы помчались по улицам Тираны (в те дни там по-прежнему толком не было машин; отсутствие пробок было одним из несомненных преимуществ коммунистического правления), словно нас нужно было заключить в тюрьму как можно скорее. Мы прибыли в пригородный полицейский участок, где нас всех бросили в одну камеру, опять же пару раз стукнув дубинкой по спине, чтобы мы не особенно препирались. (Позже я до некоторой степени гордился своими синяками.)
Оказавшись в камере, мы слышали, как в соседних избивают других заключенных. Мы не знали, почему их арестовали, но предполагали, что все это — часть обычной албанской полицейской практики, ибо искоренение таких традиций не происходит в одночасье. Вероятно, тем самым полиция являла пример одного из законов диалектического материализма — о единстве противоположностей: когда-то полицейские били антикоммунистов, теперь же они бьют коммунистов. Задачи меняются, но методы остаются все теми же.
Два моих албанских сокамерника принялись кричать и завывать. Один из них стал колотить по железной двери камеры. Я обратился к тому, который свободно владел английским.
— Надо вам это прекратить, — призвал я, — а то из-за вас нас всех изобьют. Отныне вы британцы, а не албанцы. Вы будете хранить молчание.
Как ни странно, мое распоряжение подействовало. Они угомонились, хотя побочным эффектом стало то, что теперь мы яснее слышали крики избиваемых. Примерно через полчаса дверь камеры открылась, и меня поманили наружу. Как оказалось, меня освобождают по личному распоряжению министра внутренних дел, с чьим главным советником я накануне вечером ужинал; этот министр очень заботился о репутации нового режима. Весть о моем заключении донеслась до него через моих друзей, которые стали свидетелями ареста.
Но следовало ли мне удовольствоваться лишь собственным освобождением — притом что два моих сокамерника оставались под стражей? Мне пришлось в какую-то долю секунды решать, играть ли героическую роль, и я предпочел этого не делать. При аресте я подчеркнул, что мне надо в этот же день успеть на самолет, который я не могу себе позволить пропустить. (Интересно, арест считается страховым случаем, если вы не попали на свой рейс?) Конечно, я согласился, чтобы меня выпустили, однако я чувствовал при этом, что моя совесть не совсем чиста. Впрочем, я добился, чтобы перед министром ходатайствовали за двух других задержанных.