Супаари при всей своей непредсказуемости и холодном характере все-таки был интеллектуальным компаньоном. И теперь Эмилио изо всех сил старался оградить себя от предсказуемых эффектов полного одиночества, научиться терпеливо относиться к пустой реальности, которая окружала его. Он суммировал числа, пел про себя песни, даже пытался молиться, но перестал, когда оказалось, что он смешивает языки. Он более не был уверен в различиях между испанским языком и руанжей, и это пугало его, как ничто из того, что произошло с ним до сих пор. Худшим оказался момент, когда он не сумел припомнить название своего пуэрториканского околотка.
Я теряю разум, думал он, теряю слово за словом.
Пребывая в смятении и страхе, он тем не менее заставил себя соблюдать какой-то распорядок дня, делать зарядку, чем изумил своих коллег руна, однако все равно делал ее. Здесь были надушенные ванны, такие же причудливые и жуткие, как и весь дворец. Поскольку никто не запрещал ему этого, он выбирал воду с наименее отвратительным ароматом и старался содержать себя в чистоте.
– РАССКАЗЫВАЙТЕ ДАЛЬШЕ, – услышал он голос Отца-генерала.
– Я думал, что меня продали в качестве зоологического курьеза, – говорил Эмилио Сандос, сотрясаясь всем телом, не поднимая глаз от стола. Каждое негромкое слово становилось результатом жесткого самоконтроля. – Какое-то время я полагал, что нахожусь в личной собственности рештара Галатны. Аристократа. Великого поэта. Автора множества песен. Джентльмена в католическом вкусе. На самом деле это был гарем. И, подобно Клитемнестре, я вынужден был учиться смирению.
ПРОШЛО, БЫТЬ МОЖЕТ, НЕДЕЛИ ТРИ, а может быть, месяц, когда один из охранников подошел к клетке и заговорил с остальными, запыхтевшими, зашевелившимися и собравшимися вокруг него. Он не имел представления, что они там говорят, поскольку не стал утруждать себя изучением тех коротких фраз, которые использовали здесь. С его точки зрения, это была форма отрицания. Если он не выучит язык, то и оставлять его здесь не станут. Глупая мысль, конечно. По причинам, которых Сандос не мог пока сформулировать, он вдруг испугался, но успокоил себя теми мыслями, которые очень скоро вдребезги разнесут его душу. Он сказал себе самому: «Я в руках самого Бога. И случиться со мной может только то, что угодно Богу».
Ему выдали облачение, явно пошитое для него и подогнанное по его росту. Одеяние оказалось жутко тяжелым и жарким, однако все же так было лучше, чем щеголять наготой. Крепко взяв за руки, его отвели в пустую, ничем не украшенную белую комнату, ничем не надушенную и лишенную мебели. Это было удивительно. Он был настолько обрадован тому, что оказался вовне этого сумбура, визуального, обонятельного, слухового смешения, что едва не упал на колени. Тут он услышал голос Супаари, сердце его заколотилось в порыве надежды на то, что его точно освободят. Супаари возьмет меня домой, думал он. Случилась какая-то ошибка, решил Эмилио и простил Супаари за то, что он не явился раньше.
Когда Супаари вошел в комнату, Сандос попытался заговорить с ним, но получил от стража подзатыльник, заставивший его споткнуться и упасть под непривычной тяжестью облачения. Он давно уже перестал замечать подобные оскорбления действием, но падение заставило его устыдиться. Вскочив на ноги, он поискал взглядом Супаари и нашел его, однако тут же заметил жана’ата чрезвычайно важного вида и среднего роста, наделенного фиалковыми глазами необыкновенной красоты, заглянувшими в его собственные с такой властью, прямотой и требовательностью, что ему пришлось отвернуться. Это рештар, понял он. Человек ученый, художник слова. Супаари говорил ему о рештаре: великий поэт. Творец тех возвышенных песен, которые и привели Эмилио Сандоса и его спутников на Ракхат…
И тут вдруг все стало ему ясно, и от радости перехватило дух. Итак, его шаг за шагом привели сюда ради встречи с этим существом – Хлавином Китхери, поэтом – может быть, даже пророком, который прежде всех прочих из своего рода должен знать Бога, которому служил Эмилио Сандос. Настал момент искупления, настолько великого в своей полноте, что он едва не зарыдал, пристыженный тем, что вера его была настолько искажена внезапным страхом и одиночеством. Он попытался собраться, пожелав себе стать более сильным, прочным, выносливым… лучшим инструментом, более подходящим к замыслу своего Бога. И он уже чувствовал себя каким-то образом очищенным, лишенным всех прочих целей.