Мать стала коллекционировать произведения искусства и открыла собственную галерею. (Ее собственные работы тушью, написанные в другой жизни – до замужества, остались в Японии, благодаря чему приобрели легендарный ореол.) Я выросла в доме, заваленном бесценными вещами и нелепым хламом, свежеприобретенной антикварной мебелью, памятными вещами посторонних. Наша крохотная нуклеарная семья сделалась отдельной страной с собственными уникальными обычаями, обособлявшими нас от всех.
Музыкант, стараясь развеять мою робость, перезнакомил меня со всеми утками на пруду. Во-он там, сказал он, видите тех уток, которые садятся на воду, точь-в-точь неуклюжие гидросамолеты? Это кряквы. А там вдали, забавное скопление, плавают тесным кружком посреди пруда – видите? Восемь, девять, десять, одиннадцать, и все взбалтывают воду, чтобы корм всплывал поближе к поверхности: утки-широконоски. Указал на одинокого самца, похожего на огромного индюка, только качающегося на волнах: помесь домашней утки с кряквой. Подруга этого селезня, видимо, недавно погибла. Просто вдруг пропала, и, по слухам, кто-то видел ее мертвое тело.
Бывает ли уткам одиноко? Я задумалась над этим вопросом, но ответа не знала. Ничего-то я не знала про уток. Не знала даже про жир, покрывающий их перья, – даже как-то странно, я ведь, наверно, тысячу раз слышала выражение «как с гуся вода», а утки тоже водоплавающие.
Гибрид домашней утки с кряквой, похоже, приятно проводил время. Нарезал круги около нескольких утиных компаний, убалтывал дам. Харизматичный селезень.
Кряква (самка)
Музыкант рассказал мне, что вырос в семье, сидевшей в городе, как на цепи. У него было только одно детское воспоминание о природе – в шесть лет он поймал гусеницу. Посадил в пустую банку из-под маргарина, положил немного травы – пусть кормится, и закрыл банку крышкой. Ему никто не объяснил, что в крышке нужно проделать дырочки для воздуха. И так он сидел и смотрел, дожидаясь, пока вылупится из гусеницы его собственная бабочка.
Он рассказал мне: «Я начал ходить на орнитологические прогулки, чтобы вырваться из студии и из плена своих мыслей. Раньше я волновался: полюбят ли люди меня как музыканта? Хотел, чтобы меня понимали. Хотел, чтобы мной восхищались. Хотел быть значительной фигурой! Почти всё время тонул в смрадном болоте неуверенности. А теперь трачу долгие часы, пытаясь разглядеть вдали пичужек, которым пофиг, вижу я их или не вижу. Почти всё время трачу на любовь к тем, кто никогда не ответит мне взаимностью. Вот вам урок смирения».
Время, пока мы еще не были знакомы, стремительно отодвинулось в прошлое. Я привыкла общаться с теми, кого несколько ограничивает их артистический темперамент. Музыкант отличался от них тем, что нетипично поменял свою жизнь – повернулся спиной к миру конкуренции и требованию воспринимать всё с трагическим надрывом, но в остальном передо мной был знакомый человеческий типаж.
– Пойдемте, – сказал он.
Я зашагала вслед за ним по тропе.
Пока мы шли, я думала о том, что только что вычитала в книге Эми Фуссельман: «Вы удивитесь, как нелегко смотреть непредвзятым взглядом на что-то хорошее, если оно ново и необычно. Смотреть непредвзято на что-то новое и негативное – скажем, на стихийные бедствия – проще простого… Но что-то новое и притом позитивное – настоящий вызов».
Непредвзятый взгляд, рассудила я, – еще и попытка развивать внимание в лучшем смысле слова. Мне хотелось перенять то доброжелательное и всеобъемлющее внимание, с которым смотрели на мир художница в шарфе и музыкант, обожавший птиц.
У моего обычного (не в режиме материнства) внимания было три разновидности. Неотступное внимание, приберегаемое для собственного творчества, ограниченное рамками экрана внимание – для гаджетов, телевизора и ноутбука, а также внимание, которое включалось в начале и отключалось в финале, его я (иногда) уделяла непростым для восприятия книгам/картинам/фильмам. Между всеми этими якобы разнородными видами внимания было кое-что общее: они преследовали какую-то цель. Стремились к тому, чтобы затраченные усилия вознаградились, плоды трудов нашли своего покупателя, проза достучалась до сердца читателя.
А что, если моя сосредоточенность на творчестве, на сочинении историй, которые поддаются рассказыванию, душит во мне способность смотреть на мир широко, с нежностью и бескорыстием? Каково было бы полностью уделять внимание миру вокруг, текущему моменту, ни на что не рассчитывая, не надеясь, что усилия окупятся сколько-нибудь очевидным образом? Способна ли я практиковать внимание в духе божественной любви к миру? Восторженное и демократичное благоговение? Способна ли я взять пример с папы римского?