Культурные люди говорили о «массовом» ощупывая своего воображаемого слона. При этом, ощупывая хобот, они вдруг обнаруживали, что держатся за хвост. Джаз перемещался из массового в элитарное поле, одна и та же мелодия Beatles была то массовой, то элитарной, то, превратившись в звонок на телефоне — неизвестно какой.
В общем, простор был несказанный.
Сейчас прежние разговоры поутихли — и вопрос о том, добро или зло Интернет, вызывает некоторую скуку. Как возмущённо кричал один мой товарищ: «Добро или зло? Бутылки емкостью пол-литра — добро или зло?» А я помню ещё давние дискуссии в советских газетах о том, что телефон убивает живое общение, и неизвестно, что из этого выйдет, если мы перестанем писать открытки и бегать к почтовым ящикам.
Есть культура и культтовары, есть спрос — причём это спрос на удивительные вещи. Например, на то, чтобы почувствовать себя элитой, и тогда покупаются книги и времяпровождение, которое будет на это указывать. Есть спрос на знание — массовое и немассовое, есть спрос на то, чтобы почувствовать себя массой — и тогда на рынке появляются товары для удовлетворения этого спроса.
Можно вложить безумные деньги в какое-то мифическое зомбирование, но радикальное изменение общественного спроса никаким государствам или тайным обществам недоступно.
Итак, в публичном разговоре о массовой культуре возникает несколько опасностей.
Первая — в том, что все ощупывают слона, называя его разными именами. Слона зовут ухом и хвостом. Слона зовут хобот и нога. Это происходит не от лени, а оттого что свойства этого слона не таковы, что можно его отделить от окружающего мира. Не в том дело, что он очень большой, а в том, что невозможно сказать, где кончается этот слон и начинается ландшафт с газелями и попугаями. Можно каждый раз договариваться о терминах между собой — но через десятилетие они теряют смысл. Но это не повод прекратить изучение.
Вторая опасность в том, что для спокойного разговора об этом слоне требуется некоторое мужество.
Я бы даже сказал — отчаяние.
В новом веке литератор чувствует, что почва уходит у него из-под ног. Исчезает общественный интерес к нему, если, конечно, он не известен какими-то особыми драматическими обстоятельствами биографии. Он, этот вымирающий вид, был сформирован прежним миром иерархии — где «массовому» противостояло именно «элитарное». Но тут пришло голосование рублём и большие батальоны статистики — и оказалось, что литература вовсе не главное из искусств.
Тогда человечество высоко ценило грамотность (вообще огромное количество литературных шедевров было создано в те времена, когда многие люди не умели читать и писать), а ныне человечеству это уже не так нужно. Поэтому формулированию мыслей о массовом искусстве мешает ужас производителя — и он часто вносит в рассуждение свою панику. Одно дело, погибать с верой, что просто не дожил до победы, которая обязательно случится, пусть посмертная, но слава найдёт героя, «моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черёд». Заниматься своим делом, когда все отказались от вина, и люди с бокалами смузи смотрят на винодела (или там архаического филофониста с его тёплым ламповым звуком) с некоторым снисходительным смущением.
Поэтому часто вместо того, чтобы мужественно погружаться в бездну со своим «Титаником», играя на скрипке или описывая происходящее, производитель или описатель литературных процессов начинает взывать к обществу, требуя скидок и места в шлюпке с женщинами и детьми. Он вдруг требует что-то от издателей или обращается к Правительству.
Не в том беда, что это недостойно, а в том, что это мешает точности наблюдений.
А это немного, что осталось важным.
Враг мой — язык (о трудности понимания чужого языка)
Мне как-то рассказывали про фашиста, пришедшего учить иврит. Тут русский язык шутит известную шутку с определениями — нацист, националист, фашист. Это пример неточных определений.
Дело происходило в далёком городе, нравы там царили простые, и, в общем, всякое могло приключиться.
Бритоголового человека спрашивали, зачем это ему.
Он же, не стесняясь, отвечал, что когда всех евреев уничтожат (а в этом он не сомневался), то кто-то должен будет работать с архивными бумагами, то есть владеть языком, когда никого не останется.
Это был бы прекрасный сюжет, если он так действительно думал. Не отдавать приказы об уничтожении, а именно хранить язык. Это практически сюжет для романа. Одинокий нацист, изгнанный в итоге товарищами, читает священные книги среди пустыни. Он говорит на иврите с небом, а потом делает себе обрезание острым камнем.
Впрочем, это было в «Марсианских хрониках» у Брэдбери, и, кажется, в сказке о Драконе. Победитель недолго наслаждается победой и сам превращается в побеждённого. Или побеждённый воскресает внутри него.
Но с языком врага — непростая история — он один из инструментов войны.
Язык — это оружие, и сильнее многих.
Один мой знакомец говорил, что напрасно знание языка считается проявлением симпатии к его носителям.