При этом возникшие проблемы во взаимоотношениях с властью скрывались даже от близких друзей. Так, Вяземский сразу после разговора с Пушкиным относительно возможности публиковать в скором времени «Бориса Годунова» сообщает А. И. Тургеневу и Жуковскому в Дрезден 6 января 1827 года: «Пушкин получил обратно свою трагедию из рук высочайшей цензуры. Дай Бог каждому такого цензора. Очень мало увечья»[412]
. И это при том, что письмо Бенкендорфа Пушкину от 14 декабря 1826 года уже содержало резолюцию императора, делавшую публикацию «Бориса Годунова» невозможной: «Я считаю, что цель г. Пушкина была бы выполнена, если б сБолее сложным видится вопрос, насколько широко стало известно о привлечении поэта к «делу» о распространении «Андрея Шенье». Представляется, что и здесь Пушкин хранил несвойственную ему при других обстоятельствах скромность; единственный отзыв об этом принадлежит Н. Д. Киселеву и содержится в письме последнего к брату, П. Д. Киселеву (оба брата к кругу друзей поэта не принадлежали, но были весьма осведомлены в полицейской жизни империи[413]
).Итак, «незнание» Вяземского не случайно; Пушкин сам стремится придать своим отношениям с правительством значительно более благополучный характер, чем это было на самом деле. Притом, что именно зимой 1827 года, в пору значительного ухудшения отношений поэта с властью, ухудшения, грозившего ему действительными, а не мнимыми, как весной 1820 года, неприятностями, Пушкин не останавливается перед отправкой декабристам посланий «Пущину» и ‹«В Сибирь»›. Но об этом почти никто не знает, а всем бросается в глаза «осторожность» и «осмотрительность» поэта. В декабристской среде рождается легенда о том, что Пушкин будто бы сам стыдится собственного поведения и в январе 1827 года говорит А. Г. Муравьевой на прощание: «Я очень понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество; я не стоил этой чести»[414]
. (Здесь Муравьева, скорее всего, проецирует свои представления о Пушкине, опосредованные его поведением в 1827 году, на события и отношения, предшествовавшие Декабрьскому восстанию.)Отрицательное отношение москвичей к «измененному», «новому» Пушкину в ситуации, когда поэт, казалось бы, мог рассчитывать на взаимопонимание, определялось тем, что Москва находилась в сильной оппозиции по отношению к новому императору и первоначальный «взрыв восторгов» по поводу возвращения поэта из ссылки был формой выражения этой оппозиционности. Современница поэта не случайно сравнила
впечатление, произведенное на публику появлением Пушкина в московском театре ‹…› с волнением толпы в зале дворянского собрания, когда вошел в нее Алексей Павлович Ермолов, только что оставивший кавказскую армию[415]
.Кажется, что и декабрьскую трагедию, и июльскую казнь москвичи переживали чуть более аффектированно, чем в иных областях России. Осведомленный современник так вспоминал о настроении в Москве после восстания. В Москве
люди высшего сословия или, лучше сказать, люди высшего образования, смотрели на это событие иначе, чем в провинции. Кроме весьма естественного сочувствия либеральным идеям, многие, весьма многие семейства лишились своих лучших членов, которые по прямому или косвенному участию в заговоре или даже по тесным связям с обвиняемыми были взяты, отвезены в Петербург и томились в крепости, находясь под следствием[416]
.Особенно резко оппозиционно по отношению к императору были настроены члены того московского кружка, из которого в основном и составился «Московский вестник». Так об этом рассказывал А. И. Кошелев: