— А ты знаешь, как это сделать? В данную минуту по нашему времени, а ты находишься в нем, твоего города больше нет, нет и твоего дома. Куда ты вернешься?
— Всего лишь час назад я была в своей комнате, там горел ночник, тлели угли в жаровне, внизу, в дикастерии, переговаривались рабы (Пармен, я сказала уже, занят вином в усадьбе). Значит, все существует?
Я хотел было заговорить, но вовремя понял, что не имею права морочить юную гречанку нашими бреднями о другом измерении и параллельных мирах, и просто предложил вспомнить, как она переместилась сюда.
— Просто я резко встала и потеряла сознание…
И все-таки внести кое-какую ясность в ее ситуацию я решился. Может быть, мне она была нужна больше, чем ей.
— Я не уверен, что скажу тебе полную правду, Понтия, или вообще скажу правду. Души, кажется, живут по своим законам. У них другие, чем у наших тел, возможности. Уже ваши говорили, что души бессмертны. Кроме того, они могут, вероятно, покидать нас в любое время, перемещаться во времени, кого-то любезного им навещать… А тела, которые души на время покинули — почти мертвеют, тебе должно быть знакомо то отрешенное состояние, когда ты, что называется, не находишь себе места? И пуста, пуста… А это значит, своевольная твоя душа покинула тебя, оставив какую-то жалкую замену…
Догорала свеча, колыхался от моих слов огонек, лицо Понтии осунулось, губы потрескались.
— И еще может быть, что души — те лишь, что получили самое драгоценное в жизни, любовь, — переселяются и переселяются в другие тела и всё ждут того, кому откроют так долго таимый секрет…
— Я не слушаю тебя, — сказала Понтия. — Ты говоришь что-то не нужное мне. Я думаю только о том, что Марк погиб.
— Но во мне его душа!
Моя гостья покачала головой, и в ее лице я увидел выражение, которое, конечно, было мне, как всякому мужику, ведомо: в глазах, глядящих на тебя, нет света. Они не светились, старик, как это бывает с женскими глазами в иные моменты — когда они сигналят, как светлячки.
Во мне не было чего-то, что было в Марке, и я не знаю чего.
Я разозлился.
— Знаешь, я вообще думаю, что ты мне только снишься!
— Снюсь? — вспыхнула Понтия. — Я? Если бы ты был Марком, я бы доказала тебе, что не снюсь!
Я протянул было руку к ее руке, лежащей на колене, но дотронуться на этот раз так и не не посмел. Женщина, сидевшая в метре от меня, была для меня недосягаема. Между нами стояла преграда. Горькое чувство…
— И даже это может привидеться, — продолжал я злиться. — А какие у тебя есть еще доказательства твоего настоящего присутствия?
— Присутствия? Смотри на меня, смотри — мы больше никогда не увидимся. — Она что-то хотела к этому добавить, но, видать, передумала. — Я сейчас вернусь к себе. В мой дом, там еще горит зажженный мной светильник и не остыла жаровня. Он есть мой дом, я это знаю, а твой рассказ о развалинах — ерунда.
Вот что я сделаю. — В голосе Понтии появилась решительность. — Видишь это колечко? Я оставляю его тебе. Когда ты проснешься — а я ведь только снюсь тебе, — женщина усмехнулась, — найдешь его на своем мизинце. И все вспомнишь.
— А как ты вернешься? Ты не могла бы рассказать об этом?
— Откуда мне знать! Тебе должно быть известно, что нами и всеми нашими действиями повелевают боги. Спроси у Девы.
Колечко было надето на мой палец.
— Скажи…
Но было поздно: силуэт юной гречанки стал сначала прозрачным, а потом и вовсе испарился.
— Прощай, Виктор! — услышал я удаляющийся голос.
В комнате остался только аромат древних благовоний, который держался долго, я слышал его даже утром…
— А колечко? — немедленно спросил я.
— Вот оно, — почему-то скучно ответил художник и чуть приподнял левую руку, на которой сияло тоненькое золотое колечко с рубином.
Ветер хлопнул над нами, как порванный парус. Он бил по нашим обнаженным телам холодом, но чуть только ослабевал, как солнце немедленно накаляло кожу.
Пуст был в это время Херсонес, что с греческого означает полуостров, пуст, безлюден — развалины, развалины… божественные развалины, увенчанные бессмертными колоннами. Когда ветер вдруг стихал, волна теплого воздуха струилась над пепельными стенами бывших домов, и казалось, что солнечный жар испаряет из них жизнь, накопившуюся за многие столетия.
— Вот такая история, господин журналист; может быть, в ней больше ничего и не случится. Во всяком случае, со мной. С другими — не уверен. Так что придумывай конец сам и издавай повесть как собственную, но обязательно фантастическую. Бери — дарю!
Снова стало холодно, художник сел, набросил на плечи куртку.
— Только одного я тебе не скажу, — добавил он, кутаясь в жесткую джинсу, — не отдам, как ни проси, тех слов (дай Бог, чтобы и ты их не нашел ненароком) тех слов грусти, какую я испытываю, когда думаю о Понтии. О женщине, которую я, волею богов познал и не познал, женщине, руки которой лишь коснулся, женщине, до которой от меня и от этого ветреного дня две тысячи лет, а она, я знаю, есть…