Солнце нависло над самым горизонтом. Вот у него появилась подставка, как у глобуса, светило устроилось было постоять какое-то время на море. Не получилось — и тогда оно стало вытягиваться, вытягиваться… и превратилось вдруг в красноглиняный кувшин — цвета как раз тех древних черепков, какие волна со дна выносила на берег. Кувшин, наверняка полный…
И вода не выдержала его тяжести, и солнце стало тонуть.
Теперь его ничем уже не спасти.
Раз-два-три — осталась только расписная, как у русского чайника, крышка.
И — нету солнца. Кануло в море, оставив над собой всплеск — догорающее, как костер, дрожащее сияние. Похожее скорее всего на корону.
— Свершилось, — произнес Кубик.
Я посмотрел вокруг. Все-все смотрели туда, где только что исчезло солнце. На корону, сиявшую над ним, ушедшим.
Сразу потянуло прохладой.
— Ну так вот, — сказал художник и я понял, что он продолжает начатый еще утром рассказ, — значит, теперешняя моя душа — некий энергетический неразрушимый (и неразрешимый пока) сгусток, таинственный комок, субстанция, источник жизни — знала эти места, — Кубик провел рукой от колонн базилики впереди и слева до северного, через участок моря, далекого берега, — и она рвется сюда…
Рвется — заставляя мое тело паковать чемодан, покупать билет на поезд, потом на теплоход и ехать, ехать, стремиться сюда…
Ходить здесь, словно что-то давно потерянное ища, подбирать черепки, что волна выносит на берег, прикладывать ладони к остаткам стен, как к жертвенникам или камням, наделенным магической силой, особой энергией, жадно принюхиваться к запахам, царящим на этом мысу, запахам высушенных лекарственных трав — ты заметил это?
Кубик вышел на свою тему; я не должен ему мешать. Я и не мешал.
— Однажды я поймал сбя на мысли — она уже не отпускала меня: что мне нужно — я должен! — пожить здесь примерно с год. Ну, месяца три хотя бы. На мысе, как ты видел, есть с десяток домов, кроме музея, там, наверно, можно снять комнату. Я жил бы здесь, слушал вечный шум прибойной волны, то мирный, как сегодня, то грозный, ходил-бродил бы среди камней (я уже говорил, что мне никогда не бывает здесь одиноко — может, меня незримо окружают на мысу какие-то бестелесные существа и я как-то ощущаю их присутствие…). Смотрел бы на синеву, какой нет нигде на Черном море, "торчал" бы, как говорят наркоманы, — и вся моя способность слышать, чувствовать, воспринимать, обострилась бы, настроилась на "волну" древнего города, источник которой бьется либо где-то в каменной толще, либо как клад таится в подвале каждого раскопанного дома. И, кто знает, вдруг я услышал бы то, что должен был услышать, когда прикладывал ладони к камням… Либо этот мыс выстроил бы мои мысли так, что я что-то, до сих пор не понятое, уразумел… А то однажды наградил бы меня воспоминанием, извлеченным из самых потаенных глубин памяти — до этого момента память просто-напросто не доверяла его моему неподготовленному сознанию…
Сколько раз я ловил себя на том. что мне до стона, до боли хочется снова и снова побыть среди пепельно-серых камней, за которыми гипнотически сияет море, — и не в гостях, как это обычно бывало, а пожить, пожить здесь! Не оставить ни одного не осмотренного места, не потроганного камня, увидеть и услышать все штормы, какие падут на этот берег, обойти после каждого галечные полосы, чтобы разглядеть то, что выбросила на них подметающая дно волна…
Темнело так быстро, как будто кто-то гасил свет с помощью реостата.
— Однажды я так и сделал…
Приехал сюда снова под осень, снял комнату. И где-то уже через полмесяца одинокого блуждания (ну конечно, я рисовал там, сделал кучу этюдов, наметил пару картин…) мне приснился сон…
Кубик проверил взглядом, слушаю ли я; я слушал.
— …я сижу в театре, в зале, где, кроме меня, всего несколько человек. Идет прогон спектакля, где я автор пьесы о древнегреческом городе. На сцене сидит, подогнув ноги, молодая женщина в черном одеянии, она окружена девятью светильниками, которые зажигает один за другим, и с каждым разговаривает, наклоняясь к нему: