Чем вы занимались, когда мальчик пропал, спросил потный мужчина с внушительным пузом. Я ответила, что мы сидели в парке. Опишите, во что он был одет. Синие брюки, красная рубашка, синие ботинки, синий свитер. Волосы короткие? Да. Во сколько вы вышли из дома? Вы не заметили никого подозрительного? Нам поможет любая информация. Можете точно вспомнить время, когда вы видели сына в последний раз? Особые приметы? (Особой приметой Даниэля была я – мать, которой не следовало становиться матерью.)
У него аутизм, сказала я.
Я произвела на свет ребенка, неприспособленного для жизни в обществе. Да, его особая примета – это я.
С тех пор как Даниэль пропал, я не позволяла ничего выносить из дома. Как ощенившаяся сучка, я сидела в углу спальни в обнимку с одеяльцами, которые никому не давала трогать, потому что на них еще держался запах моего сына. Я только и делала, что нюхала их, в то время как за дверью росли горы вещей – тех, что нужно было постирать, и тех, что покупал для меня Фран, надеясь поднять мне настроение. Там же валялась грязная посуда, которую я забывала помыть, и прочие неодушевленные предметы, возникавшие, я клянусь, неизвестно откуда. Моя пещера. Окоп, в котором я готовилась к нападению врага.
Лежа в кровати, я разглядывала волевое и одновременно с этим беспомощное лицо Франа, который отныне жил в отдельном измерении и никак не влиял на мои будни; да и Нагоре чем больше увеличивалась в бедрах и груди, тем меньше подстраивалась под перепады моего настроения, предпочитая близости дистанцию – по крайней мере, мысленную. Мы стали такими же чужими, как в наши первые встречи в Утрере. Мы пересекались чисто случайно. Не знаю, может, дело в молодости или в невинности, утраченной столь рано, но что-то сыграло свою роль, и из-за своих баррикад я видела женщину, которая выбралась из-под обломков на волю.
В здешних краях не звонят колокола. Город – он такой, безликий. Меня не удивило, когда все потонули в шумной суете – кто-то раньше, кто-то позже. Тут нет ни детей, играющих на улице без присмотра, ни женщин с корзинами и свежей зеленью. Соседи не общаются друг с другом, машины давят пешеходов, мы все – серая масса. И всех все устраивает. Тут нет колоколов, призывающих к молитве, потому что город – он такой, тесный, неудобный, душный; поэтому я понимаю, что на месте Даниэля мог оказаться вообще кто угодно, ведь в городах селятся одни идиоты. И поэтому я думаю, что Даниэль сейчас в лучшем месте, где колокола означают покой: тишину и покой. Да будет ему покой, да будет нам всем покой.
Человек за шатким письменным столом из серого металла высморкался в бумажный платок. Он положил платок на стол, и я не могла думать ни о чем, кроме терпкого пота у него на лбу и в подмышках, из-за которого я едва дышала. Он стал что-то печатать на клавиатуре, не смея поднять на меня глаз. Потом отпил кофе из кружки и повернулся к коллегам, которые выглядели рахитичными на фоне его полноты. Он вздохнул с тошнотворным зловонием, какое бывает только от несбалансированного питания. Новостей нет, но дети, даже трехлетние аутисты, – те еще искатели приключений, сказал он, да и потом: случается, что их находят и сперва ведут к себе домой, а потом уже в полицию. Я покачала головой. Не волнуйтесь, объявится. Затем он распечатал документы и, встав со стула, постарался натянуть мятые брюки на пузо – впрочем, выше тазовых костей они не налезли – и дал понять, что время моего визита истекло. У него аутизм, он не сможет ни поесть, ни сходить в туалет без моей помощи, сказала я, ища сочувствия. Объявится, ответил он и указал пальцем на дверь.
Несколько секунд я ждала, надеясь, что он пошутил, что новости все же есть, но слышала только слаженные щелчки шестеренок на службе у бюрократии.
Я была в полной растерянности, и вместо того, чтобы подняться на третий этаж, где меня ждал психолог, вышла прямиком на улицу и пешком отправилась домой, по дороге высматривая красную рубашку Даниэля на сером полотне шоссе. Если бы я поднялась на третий этаж, то что тогда? Тогда бы моя боль стала настоящей, меня заставили бы облечь в слова то, чего не существует. Нет слова для матери, у которой пропал сын; я не бездетная, потому что уже родила, и не похоронившая ребенка, потому что Даниэль еще жив, – я нечто гораздо хуже, нечто несуразное, неосмысленное, нечто такое, что только молчанию по зубам.