С потолка, изуродованного посередине зияющей дырой, время от времени сыпалась штукатурка: мелкие мучнистые кусочки падали на подушку и ему на лицо. Он назвал это про себя испанским снегом и мысленно усмехнулся. Он до сих пор испытывал удовлетворение оттого, что не было ни печали, ни сожаления, когда он упал на пол; смерть казалась милостивой, неким забытьем тела. Она – не конец, а начало. Плоть просто забывает о своем повседневном, полном горестей существовании, а душа отлетает и обретает где-то новую жизнь, попадает в реальное царство по ту сторону скорбей и пустячных неудобств, по ту сторону добра и зла, как говорил Ницше. Сейчас он рад был бы встретить все, что бы его ни ожидало: бесконечность, о которой столь много сказано, чистую абстракцию небес. Там он и его Возлюбленная, Ася Лацис, будут держать друг друга за руки – во веки веков.
Он поднял взгляд и в таинственном сиянии увидел, конечно же, лицо Аси, а не Юлы. Время совершило свой отбор.
Слышно было, как над заливом прокатился гром, по окну застучал мелкий дождь. С моря налетел порывистый ветер, проникая сквозь стены «Фонды Франки», как через решето. В номере было холодно. «Как жаль, что не затопили камин», – подумал Беньямин. Когда он вечером попросил об этом, мадам Руис лишь вздернула брови и резко вышла из комнаты. В приличных испанских гостиницах, видимо, не принято просить о таком. Желание согреться считается чем-то недостойным.
В доме на Неттельбекштрассе морозными зимними вечерами камин пылал в каждой комнате, а по утрам, перед самым рассветом, в спальню Беньямина проскальзывал кто-нибудь из прислуги, чтобы зажечь огонь. Пламя преображало высокий потолок, и Беньямин медленно просыпался, ожидая, когда комната впитает и начнет отдавать тепло. В дни, когда нужно было идти в школу и приходилось вставать до того, как комната толком прогреется, он выскакивал из постели и быстро одевался, ежась так близко к огню, что жгло голени. Но это была хорошая боль, боль богатых.
Воспоминания плотными мраморными глыбами навалились ему на грудь, пришло на ум знаменитое высказывание Брехта: «Начинайте с плохого нового, а не с хорошего старого».
Он поймал себя на том, что скучает по Брехту, его лукавству и бесподобному самомнению. Тот последний день, проведенный у него в Дании два года назад, – жаркий летний день, когда небо было пронзительно-голубым, – стал идеальной кодой их дружбы. После обеда Беньямин сидел до самого вечера в саду под плакучей березой за чтением «Капитала», который до этого несколько раз бросал. От солнца его защищала белая шляпа с обвисшими полями.
Брехт подошел к нему с чашкой чаю и сказал:
– А, Маркс! Это ведь уже старье. Его никто нынче не читает – и меньше всего марксисты.
– Я предпочитаю не читать книги, когда они в моде, – ответил Беньямин. – В этом есть что-то унизительное.
Брехт сплюнул в траву.
– Ты совершенно прав, Вальтер. Когда все восхищаются какой-нибудь книгой, мне бывает приятно подержать ее в руках, может быть, понюхать страницы. Но я ни за что не буду ее читать. До тех пор, пока не умрет автор – или его слава.
Накануне вечером Брехт показал Беньямину новое стихотворение под названием «Обращение крестьянина к своему волу». В нем косвенно говорилось о Сталине, хотя Беньямину трудно было понять отношение друга к этому правителю-злодею, пораженному манией величия. Очевидно было, что Брехт не поддерживает диктатора, но и не выступает однозначно против него, – видимо, он подстраховывался.
Беньямин, как и хозяин дома, все еще не терял фантастической надежды на то, что из мирового социализма может выйти что-нибудь путное, но не мог простить Сталину преступлений, совершенных в предыдущее десятилетие. Миллионы людей были убиты, замучены или брошены в тюрьмы. Сообщения о недавних показательных процессах в Москве и чистках среди интеллигенции удручающе подействовали на Беньямина и большинство западных социалистов. Что еще хуже, не было никаких известий от Аси, которая до сих пор жила в Москве. Он боялся, что случилось самое страшное, хоть ему и была невыносима сама мысль о том, что ее уже нет в живых.
То, как Кремль, по всей видимости, относился к литературе, одинаково тревожило и Беньямина, и Брехта. У Брехта, как всегда, и тут была своя теория.
– Писатели доставляют красным неудобство, – как-то сказал он. – От настоящего художественного творчества их воротит. Ведь оно зыбко, непредсказуемо. Невозможно заранее знать, где вдруг что-нибудь вылезет или как отреагируют люди. А сами они не хотят ничего творить. Боже упаси! Им нужны их аппаратные игры.
Беньямин перевел разговор на близкую ему тему – романы Гёте, но, когда посреди обсуждения он настойчиво потребовал ответа на один из вопросов, Брехт стушевался и сказал:
– Прости, Вальтер, но я читал только «Избирательное сродство».
Беньямину удалось скрыть изумление. Брехт всегда знал понемногу обо всем и редко признавал пробелы в своих знаниях. При этом он обожал обнаруживать такие пробелы у других.