В бедно обставленном холле гостиницы, в обшарпанном кожаном кресле сидел, читая газету, профессор Лотт. Чистенький, причесанный Беньямин устроился в другом конце комнаты у овального стола красного дерева, с тарелкой холодного мяса на коленях. В стену рядом с ним упиралось небольшое пианино фирмы «Бехштейн», точно такое же, на каком когда-то играла его мать в их доме на Неттельбекштрассе в Берлине. Сам вид этого пианино действовал успокаивающе, а между тем где-то далеко прогремел гром, эхом прокатившись по заливу, и замигала люстра. На мгновение в комнате стало темно, потом снова, даже ярче, загорелся свет.
– На море шторм, – сказал по-немецки Лотт.
Беньямин без всякого выражения на лице посмотрел в его сторону. При его близорукости трудно было что-нибудь разглядеть на таком расстоянии.
– Я ничего не имею против хорошего шторма, а вы? – сказал он.
– Когда как. – Профессор сложил газету и снял очки. – Вы немец, сударь? Ваш выговор, кажется, напоминает берлинский.
Беньямин инстинктивно поверил этому человеку. Видно было, что это благородная душа, иначе он не говорил бы столь прямо.
– Да, так и есть.
Лотт энергично кивнул:
– Мадам Руис сказала, что вы сегодня перешли границу.
– Мадам Руис вас не обманула.
Беньямин был полностью вымотан, а кроме того, старался быть осторожным, поэтому говорил лаконичнее, чем обычно, и Лотту не удавалось завязать разговор.
– Я не хотел вас напугать, – сказал он. – Я сам беженец. Мать у меня, вообще-то, из Дюссельдорфа. Ее звали Ева Блум.
После этого признания Беньямин заметно расслабился. Рядом с ним еще один еврей с немецкими корнями.
– Я бельгиец, – продолжал Лотт. – Мой паспорт, думаю, позволяет мне похвастаться бельгийским гражданством. – Он помолчал. – Если вас вышлют обратно, идите в консульство Бельгии в Марселе. Мне говорили, что там все еще можно получить паспорт. Там понимают, в каком затруднительном положении мы оказались. Спросите месье Перо.
– Я запомню. Спасибо, – сказал Беньямин. Нетвердой походкой он прошел через комнату к Лотту. – Я доктор Вальтер Беньямин, – слегка поклонившись, представился он.
– Альфонс Лотт, – сказал профессор, склонив голову. – Вы, случайно, не пишете в журналы, доктор Беньямин? Знакомая фамилия.
Беньямин сел в плетеное кресло, видавшее лучшие дни. Он обрадовался, что встретил своего читателя. Это происходило с ним крайне редко.
– Да, но в основном в немецкие.
– В «Literarische Welt»?[106]
Беньямин просиял:
– И еще в несколько. Некоторое время я зарабатывал на жизнь как внештатный критик. Заработок ненадежный при самом лучшем раскладе.
Лотт рассказал, что был профессором в Брюсселе и сам немного писал. Его статьи выходили в нескольких известных бельгийских газетах, правда не в последние пятнадцать лет.
Они сидели рядом и говорили о книгах. Профессор Лотт, как и Беньямин, обожал Сименона, но читал и Пруста. Наконец-то Беньямин нашел человека, разделявшего его интерес к литературе и миру идей. Как утомительно было ему находиться среди людей, которых не интересовало то, чем жил он: приходилось притворяться, что он неравнодушен к тому, что наводило на него смертную скуку. С тех пор как он покинул Париж, ему так не хватало настоящего собеседника.
– А что вы сейчас читаете, профессор Лотт? – спросил он, всем телом подавшись вперед и приподняв брови. – Уже и не помню, когда я в последний раз пролистывал книги в магазине.
Беньямин пожелал профессору Лотту спокойной ночи и, медленно преодолевая ступеньки, пошел к себе наверх, спать. Колено по-прежнему не сгибалось, и ему приходилось отдыхать на каждой лестничной площадке. Когда он наконец добрался до своего номера, его грудь пронзила страшная боль, как будто сзади в грудную клетку ударили молотом. Он лицом вперед повалился на пол и некоторое время лежал, не в состоянии дышать, уткнувшись носом в замызганную коричневую пеньку коврика. Он попытался позвать Хенни Гурланд, чей номер был прямо напротив через коридор, но не смог издать ни звука. Наконец ему удалось перевернуться на спину.
«Я умираю, – сказал он себе. – Это конец, а мне не грустно».
Прошло полчаса, в груди отпустило, и вскоре он смог сесть, а потом и встать. Он ощупывал свое тело, как слепой руками читает стихи, написанные шрифтом Брайля. Он действительно здесь, жив, в своем теле. И боль прошла. Он чувствовал облегчение оттого, что кончилась эта мука, и в то же время был разочарован этим чудесным избавлением. Он был готов и даже вполне желал умереть. Казалось, пришел конец, и его это нисколько не печалило и не страшило. Он был даже почти рад.
Он долго влезал в ночную рубашку, забирался в постель, сидел, прислонившись спиной к дубовой спинке кровати, уставившись перед собой и размеренно дыша, и слушал, как гулко тикают старые часы на комоде. Между звуками, мнилось, простирается целая вечность: время до и после жизни, сияние по обе стороны этого темного коридора, сквозь который он пробирается вот уже почти полстолетия.