Я еще раз настоятельно посоветовал Беньямину ехать в Иерусалим, и он согласился. «Мне наконец ясно, чем я должен заниматься», – писал он. Но сначала ему нужно было выучить древнееврейский язык, и я связал его с моим старым другом Максом Майером, происходившим из ассимилированной семьи, одним из немногих сионистов, остававшихся в Берлине, достаточно хорошо знавшим иврит, чтобы преподавать его. Беньямин энергично занимался в течение двух месяцев, но скоро из его писем мне стало ясно, что эта затея обречена. Интересы Беньямина тогда лежали в другой области.
Как я догадался позже, он тратил время на длинную статью о Гёте для какой-то так называемой энциклопедии, которую в то время стряпали в Кремле. Для Аси Лацис это означало очередной успех: теперь ей удалось проникнуть не только в его чувства, но и в его ум. Я написал гневное письмо, в котором распекал его за то, что он забросил занятия ивритом и свои планы эмигрировать в Палестину, и он ответил с характерным для него раскаянием: «К сожалению, мне совсем нечего возразить на твои упреки; они полностью обоснованны, и здесь меня захватывает патологическое непостоянство, которое – как ни прискорбно это признавать – я наблюдаю в себе время от времени». Время от времени!
Помню нашу печальную последнюю встречу в Париже за пару лет до начала войны. К тому времени мы не виделись уже лет десять, и грустно было видеть, насколько хуже он стал выглядеть. Он отяжелел; когда стоял, вперед выдавалось брюшко, а когда наклонял голову, появлялись складки второго подбородка. Даже костяшки пальцев приобрели у него легкую отечность, что, по моим предположениям, свидетельствовало о болезни сердца. Кожа у него теперь чем-то напоминала старую газету, а в черных как смоль волосах виднелись серебристые нити. Усы, казалось, стали гуще, неряшливее, как будто их почти совсем запустили. Зрение, остротой которого он никогда не мог похвастаться, ухудшилось, и, когда мы гуляли по улицам, он, бывало, как старик, брал меня за руку. Стоило ему пойти быстрее или подняться на несколько ступенек, как он начинал дышать с присвистом и восклицал:
– Герхард, ты меня убиваешь! Ты-то молод, сжалься надо мной!
Мы много лет спорили о марксистской теории происхождения языка, и вот я попытался переубедить его более целеустремленно.
– Ты хочешь отбросить магические аспекты языка, – сказал тогда я. – Языкознание – не наука.
– Ты не прав, Герхард. Ты, как обычно, не слушал меня.
Сколько раз за мою жизнь мой дорогой друг Беньямин произносил эти слова? Тысячу? Когда-то мне очень нравилось слышать их. «Ты не прав, Герхард. Ты не слушал меня». Это всегда говорилось по-дружески, с некоторым смущением. Но многолетнее чтение этого марксистского бреда не пропало даром, и ирония этой шпильки сошла на нет. «Ты не прав, Герхард» недвусмысленно означало, что я действительно не прав. Я не прав!
И все же, когда бы мы ни спорили о языке, он последовательно проводил различие между словами Бога и человеческими словами. Он считал, что на этом зиждутся все теории языка. Понимание разницы между словом и именем по-прежнему было живо в нем, хоть ему и требовались большие усилия, чтобы оставаться в рамках марксистской (или псевдомарксистской) мысли. Было больно слушать его, смотреть, как он весь извивается и ерзает: к этому неизбежно должна была привести его лукавая позиция.
После одного, особенно головоломного спора я взял его за руку двумя руками и сказал:
– Поехали, Вальтер. В Иерусалим.
Его глаза, спрятанные за толстыми стеклами очков, наполнились влагой.
– Я не могу поехать с тобой, Герхард, – сказал он. – Но поехал бы, если б это было возможно. Поверь мне.
Мы сидели на скамейке под тюльпанным деревом, разговаривали и смотрели на прогуливающихся людей. За нами был книжный магазин, и я подвел Беньямина к широкой витрине, заполненной сотнями экземпляров новой книги Селина – «Bagatelles pour un massacre»[117]
, разнузданных антисемитских разглагольствований на шестистах страницах. Книга захватила воображение французских интеллектуалов, ею восхищались, несмотря на ее вульгарность и расистское содержание.– Что об этом говорят твои друзья? – спросил я Беньямина. – Они считают, что Селин не хотел никого обидеть?
– Они говорят: «Это же всего лишь шутка».
– Вальтер, ты тоже считаешь, что это шутка?
Беньямин покачал головой. Какие уж тут шутки. Над этим никогда нельзя будет шутить.
Тот вечер мы провели в малоизвестном кафе на Левом берегу со вздорной родственницей Беньямина Ханной Арендт и еще более утомительным Генрихом Блюхером[119]
, будущим мужем Ханны. Арендт была весьма обеспокоена сталинскими показательными процессами и произносила длинные речи в их осуждение.– Сталин – чудовище! – восклицала она, привлекая к нам внимание других посетителей.
Беньямин отвечал ей:
– Ханна, ты сгущаешь краски. Это в твоем духе.
Блюхер на это сказал:
– Вальтер, не можешь же ты защищать то, что происходит в России!