Таким образом, Кюхельбекер создал в «Адо» единственный в своем роде образец декабристского прозаического повествования, теоретически сконструированный на принципах «высокого слога». Этот опыт Кюхельбекера так и остался единственным в истории русской прозы, и автор сам спустя десять-пятнадцать лет ощутил практическую неудачу своих теоретических построений. В годы заключения Кюхельбекер полностью переписал повесть.
Литературные воззрения Кюхельбекера после восстания почти не изменились. Тем интереснее становится характер произведенной им переработки. Она не коснулась содержания повести: не введено ни одного нового действующего лица, ни одного нового мотива — переделке подвергается язык повести в основном на лексическом уровне. Тщательно, последовательно снимает Кюхельбекер тяжеловесные архаизмы.[1794]
Так, вызвавшее замечания критиков описание охоты на медведя, приведенное выше, теперь принимает следующий вид: «Пусть косматый властитель дубравы поднимался на задние лапы и шел им навстречу... смело они предавали его зубам свою левую руку, которая кругом толсто была обвернута овчиной и лыком, а правую вместе с длинным ножом вонзали в живот чудовища и переворачивали в его растерзанных внутренностях».[1795]Патетика, вообще сохраняемая Кюхельбекером и во второй редакции, но неуместная в обращении друг к другу близких людей, сменяется простой, задушевной разговорной речью. «Не сетуй, Мария», — говорил герой повести, уходя на войну, в первой редакции. «Не плачь, Машенька», — обращается он к любимой жене во второй.[1796]
Практически осуществленные в «Адо» и стихотворениях 1822-1824 г., принципы были теоретически сформулированы и закреплены в знаменитой статье 1824 г. «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие». Опираясь на определения французского историка Сисмонди,[1797]
Кюхельбекер формулирует основные принципы романтической поэзии:В исторической перспективе Кюхельбекер оказался прав, противопоставляя Гете — Шиллеру, Гомера — Вергилию, Пиндара — Горацию, Шекспира — Байрону (отметим кстати, что в 1827 г. Пушкин повторил мысль Кюхельбекера об однообразии Байрона, который «...в конце концов постиг, создал и описал единый характер — именно свой...»).[1798]
Пытаясь разобраться в спорах о романтизме, Кюхельбекер вступал в некоторую полемику с Вяземским, который писал о романтизме в «Разговоре между издателем и классиком с Выборгской стороны или Васильевского острова», предисловии к «Бахчисарайскому фонтану». Отказываясь от точных дефиниций, Вяземский готов причислить к романтикам крупнейших поэтов древности. Сама эта мысль не вызывает возражений Кюхельбекера, и он позднее сочувственно отметит ее в незаконченной и неопубликованной статье «Минувшего 1824 года... военные события» (см. с. 499 наст. изд.). Однако Вяземский не отделяет подражательную римскую литературу от оригинальной греческой, как это делает Кюхельбекер, поэтому у Вяземского римляне и греки выступают в одном литературном ряду: «...нет сомнения, что Гомер, Гораций, Эсхил имеют гораздо более сродства и соотношений с главами романтической школы, чем со своими холодными рабскими последователями, кои силятся быть греками и римлянами задним числом».[1799]