Загадку чувственной непреложности своей большой прозы Надаш, сам ею, надо думать, завороженный до момента X, вдруг осознает, раскрывает для себя в «Собственной смерти». Оказывается, точка зрения абсолютного чувства, голого ощущения — это точка зрения из-за пределов индивидуальной жизни: у чувственности есть своя трансцендентная непрерывность, сходная с той, о которой говорят философы, когда апеллируют к вечным истинам. Чувственность безвременна, запредельна, абстрактна. И в то же время она — чувственность: удовольствие, нега, наслаждение вкусом, запахом, цветом предельно конкретны, сопряжены с частностями, с положением тела в постели, с состоянием языка во рту, с переполненностью мочевого пузыря, наконец. На этом парадоксе балансируют сложносоставные миры надашевских романов: десятки героев — каждый со своей собственной историей — сходятся у него на «великой ярмарке сенсуальности», в ходе которой и проясняется истина этого мира.
«Собственная смерть» — пограничный случай, где большие романы Надаша пересекаются с его малой прозой. В этом повествовании безграничный универсум чувств, распределенный в большой прозе между множеством субъектов, собирается воедино в авторе («В час смерти человек действительно остается один»), причем сам автор тут же распадается на несколько составляющих, и каждая из них занята своей работой: сознание, к вместилищу которого «подключены провода физических ощущений», пытается сохранить ясность, несмотря на боль, «я» непрестанно думает, как все происходящее выглядит в глазах других, в то время как некий загадочный «мой „другой“» берется опекать терзаемое инфарктом тело, побуждая весь этот конгломерат предпринимать разумные шаги к спасению: открыть окно, чтобы убедиться, что воздуха недостаточно, принять таблетку, чтобы временно полегчало, отправиться в поликлинику, где врач принимает до восьми вечера. Перечисленные составляющие автора получают данные чувств, соотносят их с предполагаемым восприятием и реакцией других, переваривают все это и фиксируют в готовом виде в памяти, откуда — уже как бы в следующей жизни — автор-герой переносит их на бумагу.
Завораживает в этом тексте небывалое — то, чего ни у Надаша, ни вообще, кажется, в мировой литературе не было: разъединенные в авторском анализе, но в действительности связанные воедино «части души» автора-героя опрокидываются — через опыт смерти — в некий универсум как таковой, неведомый никому и уж точно бессубъектный. Такое, вероятно, случается с каждым в момент смерти. Невероятно то, что умирающий умудряется улавливать, соотносить с опытом других, рефлексировать и запоминать как происходящие с ним самим трансформации, так и просто происходящее — вкупе с условиями, в которых оно разворачивается (например, отсутствие времени и пространства в привычном понимании). Благодаря наблюдательности автора (фотографа по первой профессии) и безотказности его ума все случившееся сохраняется, чтобы потом приоткрыться читателям.
Последнее, впрочем, становится возможным уже благодаря героическим усилиям венгерских медиков: ленивой дородной медсестры, самоотверженно разыскивающей плечики, на которые можно повесить дорогой пиджак умирающего, невысокого лысого врача-аскета и черноволосого практиканта с густой щетиной. Чтобы написать впоследствии то, что мы читаем, надо было все же остаться в живых. В готовом тексте вернувшийся к жизни Надаш фиксирует и то, что было «на самом деле», «объективно», и то, что переживает он сам, и то, как это все воспринимают окружающие; а когда он вдруг раздваивается на увлекаемое в некую пещеру сознание и лежащее на больничной кровати тело, то подробно описывает и «где мы реально находимся», и больничную палату — последнюю, правда, с какой-то нереалистичной верхней точки.
Борис Дубин заметил о «Собственной смерти», что «этот текст Надаша делает что-то такое с языком описания, с языком представления, с изобразительной тканью, с метафорикой и так далее, после чего литературе сознательной, осознающей себя литературе придется задавать себе вопрос, на чем она, собственно, держится»[10]
. Принято считать, что писатель сознательный обосновывает творчество собственной жизнью. Надаш умудряется обосновать его еще и собственной смертью.