Вскоре после нашего прибытия Мик проводил нас в лагерь бурада. Он привел нас к шалашу из ветвей, укрепленному несколькими кусками коры и ткани, который стоял немного в стороне от других на окраине зарослей. В его тени сидел пожилой мужчина, голый, если не считать грязной набедренной повязки, его колени были на земле, а ноги скрещены перед ним в позе, которую невозможно принять, если ты не сидел таким образом всю свою жизнь. На его груди и плечах остались длинные шрамы от ран, полученных в юности во время инициации. Когда мы пришли, он усмехнулся, показав свои белые зубы, сточенные практически до десен из-за поедания в течение всей жизни пищи с песком.
«Добрый день, босс».
«Добрый день, Магани. Эти люди, — Айвори указал на нас, — хотят увидеть рисунки черного человека. Я сказал им, что ты лучший художник в Манингриде. Так?»
Магани кивнул. «Это верно, босс», — сказал он, принимая эту ремарку не как комплимент или личное мнение, а просто как общепризнанный и неоспоримый факт.
«Покажешь им, как ты рисуешь?»
Магани несколько секунд смотрел на нас своими черными глазами. «Хорошо».
Магани
Мы недолго оставались с Магани во время первого визита и, хотя мы приходили к его шалашу каждое утро и днем в течение нескольких следующих дней, чтобы посидеть, покурить и поговорить, мы не брали с собой камеры. Он занимался тем, что рисовал ряды кенгуру на тонком прямоугольном куске коры, но, по всей видимости, в том, чтобы закончить ее, не было никакой спешки, и он всегда был готов поговорить за работой.
Он говорил на пиджине, но сначала его было трудно понимать, поскольку ритм его речи, произношение отдельных слов и своеобразные ударения в слогах были незнакомыми и сбивали с толку. Когда наши уши привыкли к его речи, я стал стараться говорить так же, иногда снова обращаясь к пиджину, который я выучил в Новой Гвинее. Эти две версии значительно отличались друг от друга, и я подозреваю, что из-за своих усилий сделать речь понятной я только больше запутывал Магани, чем если бы просто говорил на обычном английском. Возможно, это было иррационально, но мне казалось неучтивым не сделать какой-то попытки изменить мою собственную речь, чтобы она соответствовала манере, в которой ему самому было легче говорить. Хотя наши разговоры были примитивными и скупыми, я вскоре понял, что у Магани хорошее чувство юмора.
Однажды днем я, Боб и Чарльз сидели в его шалаше и смотрели, как он рисует. Двое других мужчин присоединились к нам и уселись сзади. Внезапно один из них закричал и вскочил на ноги. «Змея, змея!» — кричал он и тыкал пальцем на маленькую изумрудно-зеленую змею, которая ползла из-под груды кусков коры на земляном полу. Мы все подпрыгнули вверх, за исключением Магани. Пока все остальные швыряли палки в рептилию, он сидел неподвижно, его кисть была в охре и висела над корой. Наконец змею убили и выбросили из шалаша. Магани пошевелился впервые с тех пор, как началась суматоха. Он повернулся ко мне, блаженно улыбнулся и сказал с безупречным австралийским акцентом и расчетом времени прирожденного комика два ужасно непристойных коротких слова.
«Магани, — сказал я в притворном ужасе, — это плохие слова».
«Прости. — он закатил глаза и поднял руки к небу. Потом сказал это еще раз громче, будто извиняясь перед небесами, а потом оглянулся на меня: — А что такого? Сегодня же не воскресенье», — и, довольный шуткой, захихикал.
«Магани, где ты выучил эти плохие слова?» — спросил я.
«Фанни-Бей». Фанни-Бей — это тюрьма в Дарвине.
«В Фанни-Бей?»
«Давно — один парень, плохой парень — я убил».
«Как ты убил?»
Магани наклонился и ткнул пальцами мне под ребра. «Прямо так, — объяснил он. — Он плохой парень. Я должен был убить».
У Магани был близкий товарищ, Джарабили, который помогал ему с рисунками и проводил много времени у него в шалаше. Джарабили был моложе и выше, у него были впалые щеки и горящие глаза. Это был угрюмый человек, у которого начисто отсутствовало пристрастие к шуткам, свойственное Магани. Все, что мы ему говорили, он всегда воспринимал очень серьезно и взвешивал. Однажды я спросил у него название животного на его родном языке. Этот интерес он истолковал как указание на то, что я стремлюсь бегло заговорить на языке бурада, и долгое время после этого он приходил ко мне каждый вечер и настаивал, чтобы мы садились вместе и он диктовал мне длинный словарь. Затем он заставлял меня убирать записи и спрашивал по списку, который дал мне предыдущим вечером. Я был плохим учеником, но Джарабили был одновременно настойчивым и терпеливым, и, хотя я так и не научился поддерживать простейший диалог, я был способен время от времени вставлять слова на бурада в мой пиджин, и этого было достаточно, чтобы вызвать редкую улыбку на лице Джарабили.