Парадная, или «наивная», история науки строится вокруг внутренних сюжетов – наука предстает клубом, в котором мужи, движимые чистой жаждой познания, осуществляют свой нелегкий путь к истине. В современном варианте советской истории науки зачастую добавляется верность ученого чистой науке вопреки давлению партийно-государственного аппарата. Характерным примером здесь является, пожалуй, самый популярный сюжет истории науки советского периода – лысенковщина[446]
. Такой нарратив игнорирует любые проблемы устройства сообщества: его гетерогенность, исключение каких-либо групп по классовому, гендерному или этническому признаку. Наука в таком изводе выглядит как история «генералов» и «отцов-основателей». Несмотря на то что известная работа экстерналиста Томаса Куна[447] о научных парадигмах и роли внешних факторов в их сменах вышла более чем полвека назад, идеология научного сообщества продолжает воспроизводить образцы XVIII–XIX веков.В то же время «большие» социальные науки последние десятилетия демонстрируют иной подход к общественному устройству, который стремится дать голоса слабым и угнетенным. Здесь и проект «Народной истории США» Г. Зинна, и внимание историков к «маленькому человеку» и его повседневному миру[448]
, и гендерная история, возвращающая женщин как исторических субъектов[449]. Изучение науки в этом плане является проблематичным из-за сопротивления материала: ученые, претендующие на субъектность, не хотят оказаться в позиции объекта чьего-то постороннего взгляда, и одновременно с этим они активно производят свою версию истории науки. Деконструкция этой истории возможна через активное обращение к эго-документам, которые при должном к ним внимании демонстрируют полифонию в восприятии и переживании тех или иных значимых для научного сообщества событиях.Подобная деконструкция представляется более оправданной и продуктивной не в рамках истории одного научного института, университета или научной школы, а в масштабе существующего большого городского сообщества ученых. Уже появилась историография, работающая с пространством научных городов, а также пересечением устройства науки и социальных проблем[450]
. Новосибирский Академгородок представляет как раз пространство концентрации и производства научного знания и производства литературы вокруг этого пространства. Его главный миф[451] – это миф основания и, соответственно, миф об «отцах-основателях», о нескольких выдающихся академиках, положивших начало Академгородку. Мемуарная литература и часть историографии[452] активно работают с идеей «золотого века» Академгородка, когда под руководством М.А.Лаврентьева, С.А.Христиановича и С. Л. Соболева возник и успешно развивался передовой научный центр, находившийся под покровительством власти. «Золотой век» впоследствии сменился «железным», утратой Академгородком передовых позиций.Важная черта истории новосибирского Академгородка состоит в том, что его первыми историками и мемуаристами выступили ученые, зачастую прямо или косвенно сопричастные первым годам его становления. Возьмем, например, вышедшую в 1989 году книгу 3. Ибрагимовой и Н. Притвиц «Треугольник Лаврентьева». Вот какие риторические фигуры мы можем встретить уже на первой странице введения: «романтическая неповторимая атмосфера Начала сформировала не только наши профессиональные биографии, но и пристрастия, убеждения, даже, если хотите, характеры»[453]
. В этой фразе сразу бросаются в глаза использованные тропы: и слово «Начала» с заглавной буквы, и «романтическая неповторимая атмосфера», его окружающая, – уже одно это у нас, читателей, должно сформировать представление о том, что мы имеем дело с чем-то экстраординарным, заслуживающим подобных характеристик.Идеализированное пространство Академгородка и Лаврентьев могли быть непосредственно связаны, как в этом стихотворении Притвиц: