А вот журнал «Первый опыт» того же класса ВВКУ, но уже следующего, 1910 года. Ученики повзрослели, и их тексты приобрели иной характер. Прежде всего заметно, что изменился тип рассказчика, от имени которого ведется описание. Если в текстах предыдущего года безраздельно господствовало местоимение «мы» – «мы увидели», «мы перешли», «мы отправились», то теперь автор выступает от собственного имени и местоимение «я» становится центром композиции текста. Возможно, это было связано с тем, что учеников учили писать уже не только сочинения-описания, но и сочинения-повествования, однако в любом случае «мы» уходит из текстов, и автор либо обозначает свое «я», либо подразумевает себя в качестве наблюдателя. Одновременно со сменой наблюдателя меняется и картина мира. Новый наблюдатель видит прежде всего человеческие страдания и социальную несправедливость, которые описываются на примере «людей из народа». Правда, это народ абстрактный, бедняки из сентиментальных рассказов, но страдающие и требующие сострадания.
Вот, например, рассказ о сироте-прислуге: «После обеда приехали гости, начались танцы. Лиза с тоской смотрела и думала, как она, когда был жив ея папа, также весело встречала Рождество у себя дома, и крупные слезы текли по щекам». Или вот повествование о гибели ребенка: «Ей казалось, что она сейчас куда-нибудь придет. Ее накормят, согреют и дадут ей хорошо отдохнуть, и она вернется домой. Она стала замерзать… Снег стал валить и засыпал ее. И маленькая девочка уснула навеки под снегом»[329]
.Таким образом, пробуждение собственного «я» в текстах школьников ВВКУ связано с созерцанием страданий бедняков – с освоением определенной канонической для интеллигенции тематики. Впрочем, тексты учеников более старшего возраста содержат весьма противоречивые оценки народа-страдальца – в каком-то смысле речь идет не о полном пересмотре концепции, а о сосуществовании двух точек зрения: канонической и не канонической. Вот, к примеру, в той же ВВКУ в 1908-1911 годах выходил журнал «На волоске» (в одном и том же классе – с третьего по пятый), и в № 4 за 1910 год мы можем встретить подтверждение тому, что народнический канон и отклонение от него могут спокойно сосуществовать. С одной стороны, перед нами классическая картина страдающего народа, представленная в рассказе «Встреча»: ученица описывает встречу с бедной женщиной – крестьянкой, идущей в город. Оказалось, что она ведет сына в ученики к слесарю. Из дальнейшего разговора выясняется, что женщина – солдатка, ее мужа забрали в армию, она осталась с двумя детьми. Один ребенок умер, причем описывается эта смерть как следствие бедности семьи: «…к доктору бы надо, да заплатить нечем. Бывало, плачу я, любила уж очень его, а помочь не могу. Так и помер бедняжка». Потом крестьянка болела сама, потом пришло известие, что умер муж. «Вот и веду теперь сына в город, и сама там куда-нибудь пристроюсь, уж и не знаю». Заканчивается рассказ на щемящей ноте: «Бедная, бедная ты, сколько горя у тебя еще впереди! – мелькнуло у меня, и я невольно вспомнила незабвенные слова поэта: – „Доля ты, русская долюшка женская, вряд ли труднее сыскать!“ Кругом по-прежнему была также тоскливая картина»[330]
.И в этом же номере помещен текст, в котором русский народ описывается совсем в ином ключе – образ народа-страдальца сменяется образом жестокого и равнодушного народа. Это рассказ «Пожар»: мальчик летом становится свидетелем пожара в Саратовской губернии – горело имущество, принадлежавшее татарской семье. «Гумно продолжало гореть, татары выбивались из сил, кругом стояли русские крестьяне и разговаривали. Но что меня больше всего поразило, это было то, что эти крестьяне смеялись над татарами. Я был возмущен, и нельзя было не возмутиться: русские крестьяне хладнокровно смотрели, как погибало чужое добро их соседей-татар, и палец о палец не ударили, чтобы помочь им. Правда, были два-три крестьянина, которые им помогали. Но ведь остальные только смотрели! Скажите мне?! Почему они только [подчеркнуто в тексте.