Сразу же после выхода «Обрыва» в свет критика усмотрела в романе некий разрыв между истинно поэтическим мастерством автора в прорисовке мельчайших деталей, второстепенных лиц и схематичным, тенденциозным изображением основных персонажей. Подобной оценки не избежал и Борис Павлович Райский, чье жизненное призвание («Художник») первоначально было выработано Гончаровым в качестве заглавия будущего романа. Традиционно акцентировавшиеся черты характера Райского можно было бы суммировать в следующем виде: артист-дилетант, измельчавший «лишний человек», из-за непостоянства натуры и привычки к праздности не способный к истинно художественному творчеству[291]
. Мы отнюдь не собираемся перечеркивать очевидное. Тем не менее в данной работе мы постараемся доказать тезис о том, что перечисленные выше характерности не исчерпывают полноты концепции личности Райского, что «часть его большая» находится вовсе вне характеристики, вне обычного объектного «образа», расположена по эту сторону грани «Автор – герой».Исключительная роль художничества Райского, несопоставимая, скажем, со страстностью Веры или безмятежностью Марфеньки – отмечалась и самим Гончаровым[292]
, и – особенно в последние десятилетия – исследователями романа. Ю. М. Лощиц справедливо писал, что «“Обрыв” – это не просто роман о художнике по фамилии Райский и окружающих его людях. В гончаровском повествовании речь идет еще об одном романе – его собирается писать и даже отчасти пишет… сам Борис Райский. Причем пишет он не на какую-то постороннюю тему, а о тех же лицах, о которых пишет и автор “Обрыва”… Перед нами как бы роман в квадрате. Роман, зеркально отраженный в другом романе»[293]. Райский, таким образом, не рядоположен прочим героям, «приподнят» над ними, возведен Автором в ранг сотворца[294]. Однако это весьма меткое наблюдение Ю. М. Лощиц далее не развивает. Метафора остается метафорой. Более того, многозначительность ее оборачивается многозначностью: создается впечатление, что Райский, целиком изъятый из объектной сферы романа, неразличимо сливается с Автором, с позицией последнего. Однако между авторской позицией и творческим кредо Райского существует очевидное различие. Именно на основании этого различия выстраивается контрапункт, сводящий воедино все нити романа.Обратимся к анализу творческой манеры Райского, акцентируя внимание не на объектно-характеристических его чертах, а на принципах художественного видения мира. Райский убежден в том, что «жизнь – роман, и роман – жизнь»[295]
. В соответствии с этим принципом он стремится жизненные ситуации заключить в живописную рамку, остановить мгновенье, превратить живое событие в статичную картину. В этом смысле показательна сцена из школьных лет нашего героя. На весьма «обязывающую» к вполне жизненной реакции реплику директора («Вот я тебя высеку, погоди!») Райский реагирует отстраненно-эстетически: «Райский смотрел, как (! –При встрече с готовым, устоявшимся образом, с живой картиной действия Райского оказываются противоположными. Он всеми силами жаждет внести в живопись движение жизни, страсть, не утрачивая, впрочем, способности любоваться картиной. Именно поэтому, восхищаясь монументальной красотой Софьи Беловодовой, поминутно сравнивая ее со статуей, богиней, Борис Павлович старается вывести кузину из состояния бесстрастного олимпизма и неприступности, любыми путями внушить ей вкус к страсти и страстности: «он настойчиво хотел прочесть ее мысль, душу, все, что крылось под этой оболочкой» (V, с. 24).
Два типа мироотношения, описанные выше, зримо олицетворяют собою две закономерные стадии эстетического освоения действительности: остранение и вчувствование, или, иначе, опредмечивание и сопереживание[296]
. Отчего же изнуряющие усилия Райского так и не увенчиваются созданием истинного произведения искусства? Неужели по причине лени, нелюбви к систематическому труду? Думается, что истоки творческой несостоятельности Бориса Райского следует все же искать в. сфере