Дов-Биньямин крепче зажал мешочек с талесом, стал проталкиваться сквозь толпу. И вернулся в Меа Шеарим[80]
через Восточный Иерусалим. Ну и пусть бросают камни, думал он. Хотя никто не бросал. Никто даже внимания на него не обратил, разве что уступали ему дорогу, пока он мчался к своему ребе за советом.Староста Меир сидел на пластмассовом стуле за пластмассовым столом в своей приемной.
– Не работаешь сегодня? – сказал Меир, не поднимая глаз от бумаг: он перебирал их, складывал в стопки.
Дов-Биньямин сделал вид, что не слышал вопроса.
– Ребе на месте?
– Он очень занят.
Дов-Биньямин направился к чайнику, налил в кружку горячей воды, размешал целую ложку нескафе.
– Как насчет того, чтобы не доставать меня сегодня?
– А кто достает? – сказал Меир. Он отложил бумаги, встал из-за стола. – Я только хотел сказать, что воскресенье день тяжелый: полтора дня не работали.
Он постучался в дверь ребе и вошел. Дов-Биньямин произнес благословение над кружкой, отхлебнул кофе и, стараясь не облиться, присел на пластмассовый стул. Кофе чуть притупил жару, которая, как и Дов, плотно угнездилась в комнате.
Ребе склонился над своим штендером и закачался так, что казалось, он вот-вот упадет.
– Нет, это нехорошо. Очень плохо. Совсем плохо. – Он снова облокотился на кафедру и так и стоял. Эти его движения напомнили Дову недавний сон – там рокотали моторы и на полке раскачивалась ваза (там еще была синяя стеклянная ваза). – А развестись не хочешь?
– Я ее люблю, ребе. Она моя жена.
– А Хава-Бейла что?
– Она, слава Богу, даже не заговаривала о том, чтобы жить раздельно. Она ничего не требует, только хочет, чтобы я ее не трогал. И тут, похоже, змея начинает кусать собственный хвост. Чем больше она меня отталкивает, тем больше меня к ней тянет. А чем больше меня к ней тянет, тем решительней она мне отказывает.
– Она тебя испытывает.
– Да. В каком-то смысле, ребе, Хава-Бейла подвергает меня испытанию.
Потянув себя за бороду, ребе снова налег всем весом на кафедру, так что она заскрипела. И заговорил по-талмудически распевно:
– Тогда ты должен набраться сил и не замечать Хаву-Бейлу до тех пор, пока Хава-Бейла сама к тебе не потянется, потерпи. Потому что для нее все твои достоинства не в счет, пока у нее не будет уверенности, что она вольна в своем выборе.
– Но у меня не хватит сил. Она моя жена. Я по ней тоскую. И я ведь тоже человек, в конце концов. Ничто человеческое мне не чуждо. Меня ведь потянет прикоснуться к ней, попытаться ее переубедить. Ребе, вы простите меня, но Бог создал мир, в котором существует определенный порядок. Я очень страдаю из-за желаний, которыми меня наделил Господь.
– Понимаю, – сказал ребе. – Желания стали слишком сильными.
– До невозможности. Быть рядом с той, к кому я испытываю такие сильные чувства, видеть ее и не иметь возможности прикоснуться – это все равно что парить среди райских облаков в воздушном пузыре ада.
Ребе приставил стул к книжным полкам, высившимся от пола до потолка. Влез на стул – проверил: не упадет ли, – после чего снял книгу с верхней полки.
– Мы должны облегчить мучения.
– Хорошо говорить. Но боюсь, это невозможно.
– Я дам тебе гетер, – сказал раввин. – Специальное разрешение. – Он подошел к письменному столу, полистал книгу. И принялся что-то писать на тонком листе из блокнота.
– Для чего?
– Чтобы сходить к проститутке.
– Простите, ребе, не понял?
– Твой брак под угрозой, так?
Дов прикусил ноготь большого пальца и тотчас же, словно устыдившись, сунул руку в карман сюртука.
– Да, – сказал он, и голос его дрогнул. – Мой брак – он как иссохшая рука.
Ребе нацелил на Дова карандаш:
– На многое можно решиться, лишь бы в доме был мир.
– Но проститутка? – спросил Дов-Биньямин.
– Ради усмирения страстей, – сказал ребе. И, как врач, выдающий рецепт, оторвал листок от блокнота.
Дов-Биньямин ехал в Тель-Авив, город греха. Там, он был уверен, проституткам несть числа. Он поставил свой «фиат» в переулке возле Дизенгоф[81]
и пошел осматривать город.