Кстати,
Что я сделаю с картинами, если сумею их обнаружить? Это достояние нации, сказал бы Тьягу
Я жил себе со шляпой в руке, носил сердце на рукаве, складывал мир из фрагментов, как Сантос складывает свои головоломки: квадратик – жена, квадратик – работа, квадратик – роман. Казалось, мне под руку вот-вот попадется недостающее, осколок керамики, стрекозиное крыло, и я пойму, что на мне нарисовано. А теперь становится ясно, что недостающее – это я сам. Старший Компсон, которого я считал мудаком, был прав: ни одна битва не приводит к победе. Битв даже не существует.
Лиза
Дягилев тоже переделывал имена своих танцоров. Чиппендейла сделал Долиным, а Нану Голлнер – Головиной. Наш мастер пытался звать меня Линой и даже Линдиньей, потому что
Когда осенью я получила записку с приглашением, то сразу вспомнила, что за свет с июля не плачено, и поехала. Места были незнакомые, я долго плутала по портовому району, а добравшись, толкнула калитку, зашла в заросший можжевельником сад и увидела Понти, живого, веселого, с черной ассирийской бородой.
– Вы же умерли, – сказала я, поднимаясь на крыльцо.
– Для всех, кроме тебя, bebê. – Он стоял в дверях, сунув руки в карманы комбинезона, от него пахло вином и скипидаром, на меня смотрели веселые, близко посаженные глаза обманщика.
Потом я сидела на табуретке, ела мед из креманки и смотрела на двух пожилых мужчин, а они смотрели на меня. Понти похудел, зарос, перестал важничать, смерть была ему даже к лицу. После похорон я прочла о нем столько чепухи, что мне стало грустно: вот так умрешь, и все придут плюнуть на твою могилу. Хорошо, что я никогда не умру.
Когда мы пили чай, он сказал, что в августе был просто перформанс, живые картины. Дескать, в этом суть отношений художника и общества: художник многократно умирает, чтобы развлечь публику, но смерть его бесполезна и нечистоплотна. Другое дело смерть обывателя – не стало человека, и все крошки подобраны, все следы затерты, семья уничтожает бумаги и сдает одежду в Армию спасения.
Мне эта мысль показалась плоской, но я промолчала. Некоторые люди верят в зашитые рты, забивание свиней в галереях и хождение по битому стеклу. В моей профессии изувеченные ноги и вывернутые кости – это рутина, путь к искусству, но не само искусство, это так очевидно, что даже скучно обсуждать.
Пару раз в неделю я ездила в эту тьмутаракань, на трамвае до грузового порта, а дальше пешком, весь декабрь, до того самого вечера. Понемногу я начала понимать, за что они все его любят, и галеристка, похожая на стручок чили, и искусствовед с его котами, и даже служанка. Я еще не видела, чтобы человек работал с таким остервенением, всаживая кисти в холст, будто дротики в мишень.
Хотя нет, видела в школе недавно, когда мастер разрабатывал ногу после травмы. Один раз я задержалась в школе после занятий и, проходя мимо репетиционного зала, увидела его возле станка, на щиколотках у него была эластичная лента, он приседал и делал медленные приставные шаги, держа ленту натянутой.
Через час я возвращалась из душевой, снова прошла мимо зала и приоткрыла дверь – он делал тот же самый экзерсис, лицо у него покраснело, ко лбу прилипли волосы, он то и дело садился на пол и дышал, широко открыв рот и приставив язык к небу. Я теперь тоже так делаю, когда бывает невмоготу.
Радин. Суббота
Все утро радио бормотало про грозу на севере страны, а в полдень Сантос вышла во двор, чтобы собрать свои фикусы и занести их под крышу гаража. Это был плохой знак, и Радин понял, что добираться на окраину придется под проливным дождем. Метро наводило на него тоску, а такси он вызовет, если будет возвращаться с добычей. Грузовое такси-фургон, там ведь нешуточные холсты, по два с лишним метра в ширину.
Две недели живу здесь как на коралловом рифе, подумал он, выходя с сигаретой на галерею, то мокну под дождем, то сохну под солнцем, никто меня по-настоящему не беспокоит. Давно такого счастья не было. Жить в чужой истории свежо и просторно. Поэтому мне не хочется садиться в лиссабонский экспресс.