– Да вы ждете от меня чудес, прямо как король Леопольд! – Каталонец даже хрюкнул от удовольствия. – Никто никому не может сказать, что делать, а тем более – кто виноват. Это же в ваших русских книгах написано.
– А при чем тут король Леопольд?
– Он выпросил у папы римского партитуру «Miserere», долго клянчил, думал, что узнает жгучую тайну песнопения, а увидел скучные, маленькие ноты, такие же, как везде!
Гарай
Студентик все спрашивал: что вам запомнилось из тех лет, вы же учились на одном курсе с великим Понти, дружеские беседы, девушки, вино. Ну, положим, когда мы учились, великим он еще не был. Везучий деревенский увалень. Годами не стригся, считал, что мужская сила у него в волосах. Один раз мы с ним подрались, до сих пор у меня шрам на подбородке, спасибо, что не мастихином пырнул.
Столько лет прошло, а я помню, что пятница была и что Порту с «Эстрелой» опять сыграли вничью. Прихожу в мастерскую – мы ее вдвоем снимали – а он уже там, с утра пораньше. Приплясывает в одних трусах возле холста. Мажет кобальтом почем зря. Где же, говорю, ты холст раздобыл? Мы на днях в мастерские ездили, так нам предложили рулон дерюги, которую проклеивать до Страшного суда.
Подхожу поближе и вижу: это он мою дипломную работу пачкает. Прямо по моей картине пишет, записывает ее напрочь! Я с ней две недели промучился, в такую рань вставал, чтобы солнце в мастерской застать, искал особый свет для неба и каменной кладки.
Помню, что весь заледенел, но поверить еще не мог, так бывает, когда на мертвого смотришь. Стою у него за спиной и смотрю, как он шлепает синие кляксы, будто куски торфа, будто начинку из сливового пирога, будто пощечины – хлесь! хлесь!
Тут он мне говорит, не оборачиваясь:
– Куплю я тебе холст, не сопи так страшно. Отец деньги пришлет – и куплю.
– Холст? – Я еле губы разлепил. – Это был вид на колокольню Клеригуш.
– Да? Я не разобрал, прости. Мне такая идея приснилась, что я даже завтракать не стал. Погоди, скоро сам увидишь!
Я помню, о чем я думал, пока смотрел, как синяя гуща залепляет мою колокольню. Я думал обо всех тюбиках, треснувших, с засохшей краской на резьбе, которые я собирал и протирал растворителем, обо всех кусках сыра, заплесневелых булках и выдохшемся пиве, о женщинах, которые обвивали его руками и накручивали его волосы на палец, даже если он был пьян, как свинья на пивоварне.
Потом я почувствовал, что дыхание стало ровным, и сказал, что, мол, прощаю, что понимаю его нетерпение, что мы останемся друзьями и что хорошо бы пойти позавтракать.
– Жаль, у тебя грунт паршивый, – сказал он, макая кисть в банку с водой, – на нем кобальт потрескается. Надо полгода выдерживать, раз уж берешься за полумасляный. Всему тебя учить приходится!
Тут я ему и врезал.
Радин. Суббота
В сумерках деревья казались выше, а дом – значительней. Ворота были заперты, ему пришлось обойти участок и перелезть через забор на заднем дворе, где стоял остов ржавого форда. Портфель из дубленой кожи, выполнявший роль почтового ящика, был пуст, на дне лежала реклама уроков сальсы. Радин достал телефон, посветил на замочную скважину, повернул ключ и открыл дверь.
Некоторое время он стоял на пороге, привыкая к темноте, потом поставил сумку на пол, нащупал выключатель и пощелкал им впустую. Доставать фонарь он пока не решался, если окна открыты, то свет будет видно с дороги. Синий луч телефона выхватывал то связку лука на крюке, то чугунный подсвечник, в доме пахло скипидаром и мышами.
Радин хотел приоткрыть окно, но наткнулся на ребристое железо, ставни были заперты – значит, можно включить «EagleTac». Он пристроил фонарь на полке, рядом с бутылкой черного стекла, в которой прыгала золотистая искра. Комната сразу раздвинула стены, вот умывальник, вот кресло у окна, а вот и портрет балерины, косо прикрытый марлевой тряпкой. Радин сбросил марлю и улыбнулся девушке, сидящей на полу.
Те, кто называл Гарая подражателем, ошибались, подумал он, испытывая желание прикрыть ее от посторонних глаз. Почему мне кажется, что я что-то упускаю? Он сходил за сумкой, достал нож, чтобы снять холст с подрамника, но вдруг передумал, взял фонарь и сел на тахту, направив свет на картину.
Мехенди, вот что я упускаю! Вчера я смотрел на ставни, сквозь которые пробивался полуденный свет, на тени от кленовых листьев на стене. И здесь вижу те самые листья, похожие на перевернутые короны. Не восточные завитушки, павлины или колесницы, а целая ветка резной листвы, от колена до щиколотки.
В августе Понти загримировал ее для «Щелкунчика», это мы уже знаем. Но к тому времени, как она пришла сюда позировать, от мехенди и следа не должно было остаться. Значит, тот, кто писал портрет, видел эти листья раньше и написал их по памяти. Радин вскочил и заходил по комнате, дощечки разбитого паркета пощелкивали под подошвами, словно клавиши пятой октавы. Тени новые, кленовые, решетчатые. Вероятность того, что эти листья видел хозяин мастерской, сводится к нулю. Гарай никогда не был в доме танцовщицы, но мы знаем, кто был!