У последнего двухэтажного дома он не удержался — перемахнул через низкий заборчик, встал на узкий карниз и заглянул в окно.
— О черт… — Он спрыгнул с карниза и помотал головой.
Может быть, в другое время он подумал бы, что у него началась белая горячка, но тогда она началась с того момента, как к переезду подъехал милицейский уазик. Тогда и козел тоже — видение.
Нет, это было что-то другое. Похуже белой горячки, потому что лечить его, похоже, никто не собирался. А вот пристрелить под горячую руку — очень даже запросто.
— Вероятность этого события — девяносто девять и девять десятых процента… — задумчиво сказал он. — Безрадостная перспектива.
Правда, кое-что настораживало. Почему над деревней никто не летает? Что, на уазике приехать успели, а вертолет застрял где-то в пробке? Ведь, по логике вещей, в небо должны были поднять вертолет. И, может, даже не один.
Он приложил ладонь ко лбу и, медленно поворачиваясь на триста шестьдесят градусов, осмотрел небо. Голубое прозрачное небо, нигде — ни облачка, солнце, как ему и положено быть, в зените…
— Нелетная погода, — объявил комбат и пожал плечами. В самом деле, что тут скажешь?
Идиотство какое-то… Всюду кровь, но нигде ни одной гильзы, даже порохом не пахнет, провода перерезаны, но менты уже обо всем знают. Все обо всем знают, но почему-то не торопятся.
На мгновение промелькнула дурацкая мысль: что, если они специально дожидались, когда он сюда придет? Чтобы повязать его на месте преступления?
— Тогда я войду в историю как выдающийся маньяк современности: голыми руками перерезал всю деревню. Сколько мне за это дадут? Лет восемьсот строгого режима? Это еще ничего. А если пожизненное? — Он по-прежнему говорил про себя, но вслух, стойкая привычка, выработавшаяся за годы одиночества.
Он постоял на перекрестке: налево дорога уходила в Ферзиково, направо — в сторону Оки. Он пошел направо.
— Реки — водные артерии России, — непонятно зачем сказал он, еще раз оглянулся и побежал.
Дорога перевалила через небольшой пригорок и пошла вниз, бежать было легко и приятно.
Когда он был уже на середине пути, в правый кед попал камешек.
— Батальон, стой! — скомандовал Ластычев. — Пять минут— перемотать портянки, да поживее! Увижу, кто-нибудь пьет из фляжки — голову откручу!
Он нагнулся и вытряхнул камешек.
— Приготовиться к бегу! — согнул руки в локтях. — Арш! — и побежал дальше.
Слева промелькнула белая будка — вход в заброшенный бункер. Ластычев машинально отметил, что дверь открыта, но не придал этому значения. Решил не заглядывать — вряд ли его сегодня можно было хоть чем-нибудь еще удивить.
То оке время. Заброшенный бункер.
Постепенно Ваня пришел в себя. Слезы высохли, но глаза щипало, и дышать приходилось через рот: разбитый да еще и распухший нос не пропускал воздуха.
За дверью было тихо — ни звука.
— Папа! — позвал он, но ответа не дождался.
Пора было действовать.
Ваня быстро отыскал нишу, в которой стоял странный ящик с круглыми ручками.
«Передатчик», — всплыло в голове новое слово. Собственно, оно не было новым, Ваня слышал его и раньше, но никогда не произносил.
«Наверное, потому, что я раньше никогда его не видел», — подумал он и пошел к нише.
В темноте он запнулся о что-то мягкое… Что-то мягкое и… рыхлое, будто куль с мукой. Ваня нагнулся и ПОСВЕТИЛ руками перед собой. Он быстро к этому привык. Казалось, что другого способа ходить в темноте, кроме как видеть с закрытыми глазами и светить собственными руками, не существует. Казалось, так и должно быть — по крайней мере, он уже перестал удивляться.
Перед ним лежало тело. Мертвое тело. Труп.
Никогда в жизни Ваня не видел трупов и потому сразу не сообразил, бояться ему или нет.
Труп дядьки, лежавший на полу, был безобразен. У него не было одного глаза, да и весь он выглядел так, словно его кто-то ВЫЖАЛ. Тело казалось сморщенным, кожа на лице обвисла, губы глубоко запали в рот, так, что зубов не было видно.
Ваня тяжело задышал, и в животе у него стало нехорошо. Это неприятное чувство — будто кто-то внутри трогает его руками, сжимает и давит — поднималось все выше и выше… Это чувство было ему знакомо.
Однажды ему уже было плохо — когда он переел тортиков на Сержиков день рождения. Тогда его рвало, и с тех пор тошнота стала самым сильным его страхом. Он ее очень боялся, боялся, что внутренности вывернутся наизнанку, что сам он задохнется, потому что, когда его рвало, из глаз и носа текли слезы, и дышать становилось нечем.
Рвота… Это было ужасно. Он выпрямился и задышал — часто-часто, как дышит собака в жару. Он сам не сознавал, что это отвратительное ощущение (того, что его сейчас вырвет) помогло ему, отодвинуло на задний план другие мысли: о трупе, лежавшем у его ног, и папе, притаившемся за дверью.
«Нет, пожалуйста, нет… Не надо. Я… я больше не буду», — повторял он про себя, хотя и не знал, чего именно он не будет.
Тошнота будто услышала его: она стала потихоньку… успокаиваться. Ваня сглотнул, потом еще и еще раз, так сильно, что хрустело в ушах. Но это помогло: мерзкий комок, подступивший к горлу, укатился внутрь и замер где-то внизу.