Ивану Краюхину двадцать семь лет. Он родился весной, тем памятным ранним утром, когда на заводе была пущена первая мартеновская печь. По случаю начала кампании новой печи слушали благодарственный молебен. К мартеновскому цеху согнали рабочих со всего завода. В цехе было тесно и жарко. Люди толпились у открытых ворот и за железным каркасом стены, который только наполовину был забран кирпичами. Напротив печи, у конторки мастера, стоял обшитый парчой аналой, на котором лежали Евангелие и большой крест, отсвечивающий на солнце. Инженеры выстроились в стороне от печи, где было не так жарко.
Горячий воздух, насыщенный угаром, вызывал тошноту. Отец Василий в тяжелой ризе нерешительно топтался у аналоя. Подойти к печи он боялся. Печь глухо гудела и выбрасывала из-под заслонок колючие языки пламени. Сквозь сухую кирпичную кладку сочился газ.
Началось пение. Певчие стояли у самого края рабочей площадки. Это были старые почтенные рабочие с расчесанными бородами. Пели они старательно и с удовольствием. Но после слов «Спаси рабы твоя, богородице» пение внезапно оборвалось. Певчие недовольно задвигали бородами, начали оглядываться. За воротами, где столпилась основная масса рабочих, поднялся крик. В незаконченную кладку ударили чем-то тяжелым. Посыпались кирпичи. Шум нарастал. Инженеры заволновались. Было очевидно, что там, за воротами, решили сорвать благодарственный молебен.
Отец Василий схватил крест и издалека наскоро кропил святой водой. В глазах его застыл страх. Он был еще очень молод, этот попик с нежным лицом, курчавой бородкой и роскошными темно-русыми волосами.
Семен Краюхин, который, должен был пускать плавку, посмотрел вслед уходящим инженерам, махнул рукой и решительно нахлобучил колпак. Жест его означал: «Что бы там ни было, а плавка не ждет». Отец Василий осенил его крестом.
— Шел бы ты, батюшка, отсюда, — добродушно проговорил Семен. — А то, не ровен час, сгоришь. Космы-то у тебя вон какие. И богородица не спасет.
Выпустив плавку, Семен заторопился домой. А когда на кухне мыл руки, услышал крик новорожденного. Стараясь двигаться как можно осторожнее, Семен прошел в комнату. Наклонился над кроватью, посмотрел на младенца и молча поцеловал жену в холодный лоб.
Но сам Иван Краюхин начало своей жизни считает с другого дня. Вернее, с ночи, той самой хрустящей февральской ночи, когда в распахнутых воротах цеха неожиданно появились трое, и тот, что шел впереди и нес в руках облезлую шапку, седой и большелобый, остановился на площадке первого мартена и крикнул громко, стараясь пересилить шумную разноголосицу цеха:
— Товарищи, свобода! Ура, товарищи! Свобода! Ура!
В огромном печном пролете, утонувшем в синем тумане, трепетно мерцали глаза печей. Натужно, со свистом вздыхал паровой молот, громыхали вагонетки, груженные матово поблескивающей стружкой, а голос человека, звучный и сильный, призывно и радостно выкрикивал:
— Това-ри-щи!
И это слово, впервые открыто и весело взлетевшее под пыльные своды крыши, обрело вдруг новый смысл и поразило, пожалуй, больше всего. А те трое, что пришли из ночи, тесно прижавшись друг к другу, запели торжественно, во всю силу легких:
Жажду свободы, великую скорбь о погибших, страстный призыв к борьбе несла с собой песня. И, словно по команде, облегченно вздохнув, замер молот и остановились вагонетки. Толкавшие их катали разогнули спины и тоже замерли, отряхнув истертые кожаные фартуки. И только глаза печей светились по-прежнему, но и их свет казался Ивану новым, особенным. Он бросил длинную железную ложку, непривычно громко звякнувшую в наступившей тишине, и только теперь заметил, что все пространство от печи до открытых ворот запружено рабочими. Чумазые канавщики вылезали из канавы, как из преисподней, неуклюже шагали на толстых деревянных колодках, подвязанных к лаптям. Почти все газовщики трудно, с надрывом кашляли и толпились у ворот, поближе к эстакаде, где бил в лицо сырой предвесенний ветер.
И все, кто стоял и кто только подходил, смотрели на человека с седой непокрытой головой. Это был свой, хорошо знакомый всем старый подпольщик Александр Иванович Глыбов, но сегодня и он казался Ивану необыкновенным.
С недовольным скрипом распахнулась засаленная дверь конторы, и вслед за этим раздался такой же скрипучий голос:
— В чем дело? Опять какой-нибудь ротозей убился? Шкуру спущу!
Худой, нескладный, длинноногий человек, мастер, прозванный Петухом за внешнее сходство и петушиный голос, орудуя острыми локтями, пробирался в толпе татар-коногонов. Татары испуганно жались, уступая дорогу. Но вскоре Петух безнадежно застрял в плотной толпе каталей. Их жесткие фартуки больно давили со всех сторон.
— Господа! — неожиданно жалобно пропел Петух.
— Ну-ка, господин, подвинься, не видно из-за тебя, — послышался рядом насмешливый голос.
И мастера бесцеремонно затолкали в темный угол за печью, где сытно пахло горячей глиной.