Александр Иванович встал на перевернутый деревянный ящик, из которого только что вывалили железный лом, и начал говорить. От печи, из-под щелястых решеток, загораживающих завалочные окна, к нему тянулись острые огненные языки, озаряя крупную фигуру и упрямо наклоненную голову с большим выпуклым лбом.
У Ивана кружилась голова. Он плохо понимал, что происходит вокруг. В него вошло только одно часто повторяемое слово — свобода. Оно заполнило собой все, распирало грудь, и Ивану казалось, что кто-то стремительно поднимает его вверх.
Мальчиком Иван работал коногоном. Жучиха дала ему ленивую и злую лошадь. Разъезжая на угольной телеге по лесным вырубкам, где запах земляники смешивался с горьким запахом дыма, мальчик научился мечтать. Жучиха прозвала его лунатиком. Ваня стыдился этого прозвища, но побороть себя не мог.
И сейчас, слушая Александра Ивановича, Иван смотрел поверх голов и в расплескавшемся чадном тумане видел не прокопченную крышу мартена, а безбрежную ширь, манящую воображение неизведанным счастьем. У него за спиной было многое: смерть отца, горе матери, жирная Жучиха, бросающая ему в конце дня старый пятиалтынный, пьяный угар кабака и еще многое такое, к чему не хотелось возвращаться. Нет, он не хочет смотреть в прошлое. Жизнь начинается с этой синей февральской ночи.
Крепкая рука, опустившаяся на его плечо, вернула Ивана к действительности. Влажно блестевшими глазами глянул он в лицо Александра Ивановича, а тот уже, протягивая руки, шагнул вперед и крепко обнял сталевара.
В цехе уже не было слышно ничего, кроме радостных возгласов, смеха и поцелуев. Никогда Иван не видел такой необыкновенной ночи.
На всех улицах заводского поселка один за другим зажигались огни. Люди ходили возбужденными толпами с фонарями и факелами. Стихийно возникали митинги. Заводские рабочие шли на них с красными, наскоро сшитыми знаменами. Ветер рвал древки из рук. Знамена оглушительно хлопали, и казалось, от этого тоненько звенят обледенелые кусты акации. Рабочие направились разоружать полицию. Навстречу им от вокзала неслись медные звуки оркестра:
У старого мартеновца Афони Шорова из глаз текли слезы. Он метался в колонне демонстрантов и допытывался:
— Братцы, кто же скажет, какая теперича власть-то будет?
— Твое дело, выбирай какую хочешь.
А на крутых увалах, обступивших поселок с севера, глухо шумела тайга, и ветер катил дымные клубки облаков, очищая светлевшее небо.
За глухим забором, за плотно закрытыми ставнями в доме Глотова ничего не знали о событиях минувшей ночи. Утром, как обычно, Марина разбирала на пианино новую пьесу, а Фирс Нилыч сидел у окна, подперев волосатым кулаком крупную голову. Он смирился и теперь часто приходил наверх послушать музыкальные упражнения дочери. Но на этот раз он не смотрел на ее тонкие пальцы, бегающие по клавишам. Он с удивлением глядел в окно на непривычно чистое небо над заводом, и удивление его все больше росло. С той стороны, куда он смотрел, не доносилось ни одного звука. Завод, к шуму которого он привык, как к собственному голосу, казалось, вымер. Ни одна струйка дыма не поднималась над закопченными трубами. Морозный белесый туман медленно таял, и все ярче проступала синева на высоком небе.
Не было видно и маленьких крикливых паровозов, за торопливыми пробегами которых любил наблюдать Фирс Нилыч. Панорама завода с дымом, стуком, паровозными свистками действовала на него успокаивающе даже после тяжелых разговоров с дочерью. Все говорило о том, что до тех пор, пока будут дымить трубы и пробегать паровозы, будут и люди, которым нужны сапоги, хлеб и водка. Они будут приходить, кланяться и выпрашивать, а потом отдавать заработанные рубли в счет старых долгов, чтобы тут же делать новые.
И вот на тебе! Ни дыма, ни движения. Тишина. Зловещая непонятная тишина. У Фирса Нилыча нехорошо засосало под ложечкой.
— Погоди, Марина, — сказал он и тяжело поднялся со стула. «Нешто праздник какой, — подумал он и направился в угловую комнату, где у него хранились разные жития и Евангелие. — О-хо-хо, вот так и бога забудешь».
Никакого праздника на этот день не приходилось, и Фирс Нилыч встревожился еще больше. Он решил спуститься вниз, заглянуть в пекарню, парикмахерскую и лично убедиться, что все в порядке и жизнь идет своим чередом, как и установлено господом богом. Но не успел он дойти до двери, как перед ним выросла фигура Ивана Краюхина.
— Извините, дяденька Фирс, побеспокоить пришлось, — мягко проговорил Иван, стараясь согнать с полных красивых губ радостную улыбку.
«Барашком каким прикидывается», — сердито подумал Фирс Нилыч, впиваясь в парня недобро прищуренными глазами.
— Я мимоходом забежал, дяденька Фирс, — продолжал Иван, не вынимая рук из карманов полушубка. — Просьба у меня к вам.
Иван замолчал и покосился в сторону Марины, которая сидела вполоборота к нему и прислушивалась к разговору. Он говорил просительно, даже робко, но именно в этом Фирс Нилыч и чувствовал какой-то подвох.