… но все это зыбкие материи! Не надо куксить свое небесное личико, жизнь прекрасна – ничего правдивее сказать невозможно! Помните, какой гром громыхал на днях злодейский, заносчивый – грех не посмеяться над таким! Человечество не пропадет, потому что уже не разучится улыбаться, хохотать – ни за что…
Но вот у Нины Романовны вижу уж такой меланхоличный, даже скорбный промельк улыбки… Очнувшись от воспоминаний, пронесшихся тихим вихрем, поспешно спрашиваю ее:
– Так как там наша Анна Аркадьевна у самого синего моря? Не очень-то она рвалась, помните, уезжать, говорила, занимательней в гости летом ездить – и назад! К стыду своему, теперь только открыточки красивые шлю ей к праздникам, а вот от нее в последний раз получила поздравление – с новым девяносто шестым… с девяносто седьмым годом? И с чудесными стихами. Так они оказались вовремя, у меня сложилась тогда абсурдная такая жизненная ситуация… Насочиняла ей, помню, письмо на двадцати страницах!
Я повествую шутливо-торопливо, не в первый раз отметая, отодвигая несложные калькуляции – сколько же лет сейчас Анне Аркадьевне? Девчушкой она сиживала за одним дачным столом с Блоком, есть фотография… Мы медленно идем с Ниной Романовной к автобусной остановке. И вдруг, не сговариваясь, сворачиваем в маленький сквер. Здесь тихие, темные, оголившиеся деревья и звонкоголосые ребятишки в ярких курточках: чудеснейший из контрастов! Дышим ноябрьским вечерним воздухом, прохаживаемся и говорим, говорим… вспоминаем…
– Она могла забыть вам ответить, теперь она часто забывает… Но все равно Анна Аркадьевна – счастливейший человек, счастливейший! Бог с ней, со славой, подумайте только: глубокая старость, и все родные рядом, как она мне пишет, любят, балуют! Олечка, дочь, свои приписочки добавляет, спрашивает: «На фортепиано не ленитесь музицировать, Нинон?» Это не то, что, бывает, Новый Год не с кем уже встретить – кто далеко, кто болен серьезно, кто… Вот и вспомнишь умиленно нашу квартиру коммунальную, «наш ковчег, плывущий посуху,/Строго по советским кочкам»! Я одно время без ее стихов просто жить не могла – муж, мальчик почти, попал уже после войны из московского института – в бериевский застенок! Потом якобы смертельно простудился, сказали… Я вернулась, сюда к матери, сама мертвая, убитая – и в положении… Тогда Анна Аркадьевна впервые мне много своего почитала. Сколько же в ее семье прекрасных людей погибло! Родители – в Гражданскую войну, муж первый, братья – в Гулаге. Очень бедствовала она с дочкой, да еще с племянницей, с бабушкой-старушкой на руках, но всегда бодрилась: «Зато вид из окна на миллион червонцев и незарешеченный… Заходите почаще!» Тогда еще одно семейство обреталось в квартире, все норовили как-нибудь гаденько в моем присутствии…
– Да-да, помню эту энергичную, веселую струнку нашей, я считаю, уникальной поэтессы! Еще студенткой почувствовала, когда работала над курсовыми у нее в библиотеке, – улыбаясь во весь неподдающийся рот, я беру под руку расстроенную тоненькую «Нинон». – А уж сколько потом своих писаний, всяких неординарных публикаций домой Анне Аркадьевне приносила! Оценит, откомментирует, как никто…
Помню другое, почти дословно. Разговор однажды коснулся только-только вышедшей в ту пору новой биографии Достоевского. «О, его жизнь, его книги – это клокочущее какое-то, кровоточащее колдовство! «Все виноваты»? Нет! Четырнадцать тысяч убиенных младенцев, первых христианских мучеников, восемьсот тысяч детей, уничтоженных в Освенциме, – это не человеческие деяния. Все та же жестокая драматургия!» Завожу речь о необыкновенном пророческом даре Достоевского, о его привычке разгадку всех жгучих вопросов искать в Библии: вот просто открывал наугад и находил искомое, так и день своей смерти предсказал!
Анна Аркадьевна красиво пригорюнилась, примолкла в любимом кресле у необъятного окна, на фоне облетевших тополей и все более частых, медленных, мохнатых снежинок… Потом замечает: «Мы так с кузинами загадывали в детстве по изумительному подарочному тому Пушкина. На маленькой Земле великих книг, слава провидению, немало, начиная с «Илиады» и «Махабхараты». Что до провидцев…
Потянувшись к толстенному толковому словарю Ожегова, она решительно раскрывает его посередине, вглядывается… После долгого молчания говорит: