На фоне полутёмных спален ярко совещенная картинка показалась особенно неуместной. Хорёк оцепенел, не в силах оторвать взгляда от обнаженного женского тела. Девушка лежала на боку, спиной к камере. В глаза бросилась белая полоска от трусиков на фоне медового загара. Худенькая спина в россыпи родинок, спутанная копна кудряшек… Засмотревшись на бесстыдницу, Фреттхен не сразу заметил пожилого мужчину, который, стоя на коленях, посасывал пальцы её ноги. Психолог с нарастающим отвращением наблюдал за попытками обхватить ртом сразу несколько пальцев, и вдруг развратник поднял пьяные от возбуждения глаза прямо на камеру.
Фреттхен залился краской стыда и погасил экран.
«Гельмут. Гельмут Верхаен! Кто бы мог подумать! Такой достойный господин…»
Он нервно вскочил со ставшего жарким кресла и заторопился в душевую.
«И ведь жена — красавица, — бормотал он, стоя под душем и машинально водя по телу скользким куском мыла, — фотографию её держит на столе».
Ему стало так обидно, будто профессор изменил не жене, а лично ему — Марку Фреттхену.
«Чему мы можем научить наших детей, каким ценностям, если у нас самих их нет и в помине» — горько сокрушался он, вытираясь жёстким полотенцем.
Даже душ не смыл омерзения. Хорёк кружил по залу, будто привязанный невидимой нитью к низкому столику, дивану и креслам. Хрустел пальцами, качал головой, пожимал расстроенно плечами и автоматически перебирал худыми ногами в разношенных шлепанцах, словно старая лошадь, покорно бредущая по знакомому маршруту.
За окном нежно разгоралось золотисто–розовое утро. Фреттхен нехотя остановил кружение и отправился в спальню.
«А кто, кстати, его любовница? — озадачено размышлял он вслух, сверля взглядом пустую стену и вслепую застегивая пуговицы на скучной, клетчатой рубашке. — Кого–то она мне напоминает… явно не из наших работниц, светлокожая и волосы светлые. Не связался же он с воспитанницей? Может, кто–то из преподавателей или воспитателей?».
Пристроившись у окна и наблюдая, как розовая дымка голубеет на глазах, он тянул из чашки остывший кофе и перебирал в памяти немногочисленный преподавательский состав Эколы. К тому моменту, когда чашка наполовину опустела, любопытство пересилило неловкость, и Хорёк на цыпочках отправился обратно в кабинет.
Осторожно подкравшись к компьютеру, словно опасаясь, что кто–то его увидит, он включил экран и обнаружил, что картинка сменилась.
На взбитых подушках, нисколько не смущаясь своей наготы, возлежала взлохмаченная, усталая Софи. С мечтательной улыбкой потягивала сигарету, стряхивая пепел прямо в бокал не то с белым вином, не то с шампанским.
«Ну, это уж слишком!» — громко зашипел психолог, будто он, и правда, мог решать, что слишком для его босса, а что нет.
И тут же замолчал, вздрогнув от телефонного звонка.
— Алло, — помертвев от страха, поспешил отозваться Фреттхен, даже не посмотрев, кто звонит.
— Доброе утро, Марк, — проскрипел профессор.
В ту же минуту Верхаен появился рядом с любовницей. Хорьку показалось, что тусклые, будто припорошенные пылью глаза смотрят прямо на него, пока рука в старческих пятнах перебирает спутанные кудри разомлевшей девушки.
Глава 18
Вот так оно и проступает — медленно, как свежая кровь сквозь бинты. Чувство, что мир — совсем не то, что ты о нём думал, а всё, чему тебя заставили поверить — на самом деле обман, чья–то злая выдумка. Туман, который рассеивается от первых лучей солнца. И схватиться не за что — собственная жизнь расползается под руками, точно ветхая ткань.
Как это могло случиться, спрашивал себя Джереми, что он, родившийся где–то далеко, на материке, не знает ничего, кроме Эколы? Не мыслит себя вне Эколы? И сейчас, если Экола его отвергнет — он погибнет, как обычно гибнет отбившееся от стаи животное. Но ведь он человек. Творец. Его воля может двигать горы, усмирять тайфуны и останавливать войны. Разве не этому его учили? Так что же будет, если он изгонит из своего сердца Эколу раньше, чем та изгонит его?
В темноте, на пегом облачном фоне здание выглядело еще более громоздким и нелепым, чем днём. Оно не просто вызывало смутное раздражение — а подавляло своими размерами, пугало, гипнотизировало и лишало воли. В пустых, как бельма, окнах поблескивало ночное небо. Странно было видеть, как оно озарялось и гасло — короткими, жёлтыми вспышками.
— Это зарницы, — нервно выдохнул Хайли, — или далёкие молнии. Гроза над океаном. Ну, и где она, твоя радуга? — спросил он, поёживаясь то ли от холода, то ли от неожиданно напавшей робости. — Спит, что ли?
Друзья тоскливо жались друг к другу — за их спинами вздымались чёрные лохматые стены, сплошные, как лес. Вроде Экола — вот она, в двух шагах, но звуки и запахи другие. Там — крики ночных птиц, трели сверчков и цикад, голоса и музыка, ароматы цветов. Здесь — безмолвие, такое серое и мутное, что страшно произнести слово. Так и ждёшь, что оно увязнет в густом тумане. Пахнет пылью, сухостью, вялым плющом. И, на фоне тишины, словно что–то вибрирует под ногами, вязко гудит. Как будто земля поёт сама себе колыбельную.