Слово "замашки" было чуждым. Можно было подумать, что за ним стоит что-то личное. Он поднял глаза на Олесю. Он разделял ее уверенность, что мир медленно и постоянно меняется к лучшему, и ждал, что она аргументирует это в связи с волной консерватизма в политике и ценностях. Но она молчала; вероятно, ей не хотелось об этом задумываться, сопоставлять и формулировать. Он заговорил сам:
-- Это вопрос личной надежды, личного чувства осмысленности происходящего. Оно может быть иррациональным, вытекать из каких-то неясных личных источников, или это может быть недовольство, желание что-то улучшить в своем прошлом и дальше жить по-другому. Но вот что я подумал: ты говоришь: консервативные политики, застой, глобальный правый разворот, и все это как будто бы плохо сочетается с идеей общего культурного прогресса. А я думаю, что именно быстрые прогрессивные изменения и выносят на гребень волны разных концентрированных, киношных консерваторов, и тем самым отторгают их. То, что они говорят, нельзя приложить к реальной обычной жизни, это особый дискурс, нужный не для задач практической жизни, а для отреагирования тех привычных, старинных желаний, которым в реальности остается все меньше места. Политики торопятся ловить этот тон, наперебой обещают людям отдых от будущего, объявляют домострой грейт эгейн, но это не откат назад: все это имеет успех именно потому, что в реальной жизни этого домостроя становится все меньше. Это и есть будущее, оно не должно быть прекрасным и легким, но в нем есть драма, и в нем есть смысл.
Он остановился, чтобы перевести дух. Олеся взглянула на него спокойно и внимательно, как бы говоря: "Я понимаю, ты проповедуешь надежду, тебе важно, чтобы она была и все ее знали. И это действительно важно". Хозяин с хозяйкой казались все более сонными, но он чувствовал, что пафос его искренней проповеди не пропадает даром.
-- Не так давно считалось, что постмодернизм умер, игры всем надоели и грядет новая серьезность, -- продолжил он. -- Она и в самом деле пришла: что может быть серьезнее ультраправоты, непримиримости или фундаментализма. Оказалось, что серьезность бывает разная, и самая простая ее форма -- это негибкость, отказ от неопределенности и компромиссов, упрощение. По мере того, как архаика незаметно отторгается реальной повседневной жизнью, она образует анклавы, сосредоточивается везде, где может закрепиться -- в праздных словах, в политике, в телевизоре, в простых и грубых дихотомиях и страхах. Она концентрируется, превращается в шоу и в нем постепенно исчерпывает себя. Это можно называть всякими специальными словами вроде карнавализации, постправды и прочего, но дело в том, что эта карнавализация соседствует и соперничает с "новой серьезностью", образуя смертельно серьезные карнавалы с мелкими и крупными бесами. Иногда довольно чудовищные карнавалы. Они создают конкретные глобальные риски, этого у них не отнять. Но перемены в практической жизни людей с замечательным равнодушием идут мимо всего этого. Молодые, в отличие от старшего поколения, не торопятся абсолютизировать ценностные и, тем более, политические предпочтения, делиться по ним на какие-то лагеря. Есть более важные атрибуты, чем кто за кого он голосовал на последних выборах, и я подозреваю, что сама идея деления на своих и чужих по любому простому основанию представляется им довольно грубой. Хотя бы просто потому, что они росли уже в гораздо менее агрессивной и конфликтной среде. Но это только то, что мы видим, что меняется довольно давно. А того, что действительно ново, мы, скорее всего, в самом деле не видим. Мы можем это только чувствовать, если достаточно свободны от каких-либо предрассудков, не важно, консервативных или прогрессистских.
Так говорили они ночью. Дети ушли спать, они же сидели вчетвером у незашторенного окна, за которым качался лес.