Шаляпин мрачно выслушал и пробормотал:
– Мертвых с погоста не носят…
И потом:
– Дом отдадите? Дачу отдадите?.. А душу? Душу можете отдать?
И тут мне стало его до слез жалко. Какому орлу подрубили крылья! Какой творческий ум и сердце остановили в биении!
Да, он был уже не тот.
Душа отлетела. Осталось только вот это огромное тело, облеченное в великолепный лондонский костюм. Осталось дыхание, пропитанное египетскими папиросами, да потухший взгляд когда-то проникновенных глаз.
– Федор Иванович, не разучить ли новую оперу?
– Пускай медведь разучивает!
– А вот эти романсы, замечательные…
Берет тетрадку в руки, как-то пренебрежительно ее рассматривает, безвольным движением руки бросает ее на стол и опять говорит:
– Пусть другие поют, дружище, а мы свое отпели. Нас нужно на живодерню…
Он любил деньги, как деньги. В поездках почти ничего не тратил, кроме пустяковых расходов на гостиницу. В компаниях, когда подходили к платежу по общему счету, у него в жилетном кармане оказывалось всего пятьдесят франков. В России, по рассказу Коровина, это была традиционная трехрублевая бумажка.
Однажды мой брат понес ему в отель в Берлине гонорар за выступление, в расчете: один доллар – 4.20.
– Позвольте, – невольно сказал Шаляпин, – сегодня по газетам, доллар – 4.21.
Тогда я послал в банк разменять десять долларов и банк заплатил по 4.16.
Рапортичку послал Шаляпину.
Он посмотрел рапортичку, число месяца, все сверил и… ничего не сказал.
Человек он был честный. Однажды я спросил у него, как идет продажа его дисков в Швеции.
– Продано две тысячи, – ответил Шаляпин.
На другое утро позвонил мне по телефону.
– Я ошибся вчера, – сказал он, – не две тысячи, а тысяча двести.
Никогда не лгал, не хвалился и ничего не преувеличивал. Вообще о своей жизни ничего не говорил, был скрытен.
А годы шли.
Голос стал тускнеть и иногда вовсе исчезал. Вот семь часов, через час – начало спектакля или концерта, а голоса нет, как нет.
Тогда Шаляпин начинал не молиться, а разговаривать с Богом.
– Ну, что Тебе стоит? – спрашивал он, подняв глаза к небу. – Дай его мне на два только часа. Больше я у Тебя ничего не прошу! Я всем доволен. Но голос сейчас дай, исполни мою просьбу!
Такое обращение иногда ниспосылало ему некую успокоенность, и, странное дело, голос появлялся.
Но иногда молитва не давала результатов, и тогда Шаляпин приходил в бешенство, грозил небу кулаками и просто-напросто богохульствовал.
Что происходило в душе этого недюжинного человека?
Этот вопрос занимал и мучил меня немало.
И однажды, кажется, я нащупал разгадку.
Это было на каком-то обычном ужине в ресторане, в шумной компании, когда много выпили и наговорились, и навспоминались.
Шаляпин откинул голову на спинку дивана, на котором, посередине, председательствуя, он сидел один.
Глаза его были закрыты, лицо утомлено и измучено, руки повисли, как плети.
Казалось, что он задремал. Но нет, не задремал.
Правая рука поднялась и сделала вдруг останавливающий жест.
Все стихло.
И, не открывая глаз, как бы разговаривая сам с собою, Шаляпин медленно и проникновенно начал читать:
– Понятно? – вдруг открыв глаза, спросил полупьяный Шаляпин, – понятно или нет?
– Понятно! – хором ответили на все согласные собутыльники.
– Ни черта непонятно! – ответил Шаляпин, – за это стихотворение (он так и сказал: стихотворение), всю современную русскую литературу отдам и моего друга Максима в придачу. Ну, а теперь давайте платить по счету и по домам. Ай, да у меня, кажется, денег нет…
И он полез по карманам и вдруг из жилета вытащил какую-то бумажку.
– Нет, пятьдесят франков есть. Довольно с меня будет, ай нет?
– Довольно, довольно, Федор Иванович, – кисло закричали собутыльники.
– Спойте «Дубинушку», Федор Иванович…
– Что-о? «Дубинушку»? Пусть медведь поет.
И пошел, пошатываясь, к двери.
– Боже мой, как вы читаете, Федор Иванович! Какой из вас драматический актер вышел бы…
– Драматический актер? – и Шаляпин круто обернулся, сжал руку в кулак и ушел.