Я подписал с Шаляпиным контракт на ряд европейских стран.
За каждый спектакль, по три тысячи долларов. Начинаем с Варшавы.
Шаляпин останавливается в «Бристоле». Я неподалеку, в «Европейской». По разным соображениям, я никогда не останавливался с ним в одном и том же отеле.
И сейчас же около Федора Ивановича, как бесы в октябре, закружились благоприятели.
Благоприятели первым долгом затащили его в «Фукетц», где были сосредоточены лучшие коньяки Варшавы, якобы оставшиеся еще от времен Наполеона.
И началась баталия.
Мне становится известно, что за три дня до концерта, каждую ночь Шаляпин возвращается домой «мокренький»…
Что делать?
Он не гимназист, я не инспектор.
Но сердце у меня начало побаливать. Быть беде!
– Пересушит связки, иди потом, доказывай!
За час до концерта являюсь к нему в «Бристоль» и застаю его во всем параде. Фрак на нем сидел восхитительно. Вид сияющий и как будто вполне благополучный.
Садимся на извозчика и подкатываем к театру.
У подъезда толпа неслыханная.
Пробрались за кулисы. Настроение у издерганного Федора Ивановича неожиданно изменилось. Раздражен. Печален. Взгляд потухший.
Оставил его одного в уборной и не успел дверь за собой закрыть, как слышу и ушам своим не верю: Шаляпин разговаривает сам с собой… И как разговаривает, и что говорит!
– Боже, – слышу я, – Бог Авраама, Исаака и Иакова! Не оставь меня в эту трудную минуту. Пожалей не меня, но детей моих. Верни мне голос на один только час. Всего на один час. Ты сотворил небо и землю в один день. Не отвергни меня, как Бориса, от лица Твоего. Укрепи Твой дар драгоценный, прости меня и мои согрешения, вольные и невольные…
Я, как ни в чем не бывало, постучался в дверь.
– Скоро начинать, Федор Иванович, – сказал я.
– Начинать-то начинать, да начиналки нет, – мрачно ответил Шаляпин, – прийдется, Леня, перенести концерт!
Меня в жар бросило.
– Никак нельзя, Федор Иванович, у нас нет свободных дней.
– Я не могу петь сегодня. Горло пересохло. Ни один звук не идет. Молился Богу, просил Бога – ничего. Не слышит. Не отвечает.
– Успокойтесь, Федор Иванович. Все будет хорошо. Выйдете на эстраду, и зал, овации, аплодисменты, и все станет на место.
– Не сегодня, – отвечал он, – не сегодня!
Я выскочил пулей и, как в воду бросился, велел давать занавес.
По программе концерт начинался выступлением шаляпинского аккомпаниатора, весьма посредственного пианиста.
Этот самонадеянный музыкант не нашел ничего лучшего, как угостить варшавян… Шопеном.
После «Вальса» и «Ноктюрна» бедняга прибежал за кулисы потный, растерянный и явно убитый.
Пот с него катился градом, воротник смок, можно было подумать, что верст двадцать он бежал без передышки.
– Трудная публика, ох, мать моя, трудная, – не переставая лепетал незадачливый Епиходов.
Все это окончательно доканало бедного Федора Ивановича.
Я чувствовал, что у меня земля горит под ногами, но…
Была единственная надежда: услышит боевой сигнал и оживет! А может и нет?!
Одним словом, был я в положении той бабы, которая с печки летит и, покуда на пол грохнется, семьдесят семь дум передумает.
Но вот Шаляпин встрепенулся и обычным своим завоевательским шагом пошел на сцену.
Боже мой! За целую жизнь я таких оваций никогда не слыхал. Зал трещал. Громы небесные, казалось, падают на бедные человеческие головы. Минимум пять минут длилась восторженная встреча, буря рукоплесканий, такой сердечный прием, какого и в России Шаляпин, наверное, не находил.
Но вот послышались глинкинские аккорды и Шаляпин вступил:
«Уймитесь волнения страсти…»
И меня снова обдало холодом.
Опять аплодисменты, но уже на пятьдесят градусов ниже:
– «Succes d’estime».
Может быть, распоется?
Увы!
Аплодисменты есть, но градус все больше и больше понижается. Я готов бежать из театра, закрыться с головой одеялом и молить Бога о том, чтобы скорее пронеслись эти страшные часы.
Одним словом, когда я перед вторым отделением посмотрел в зрительный зал, он был наполовину пуст. Второе отделение – полный провал.
Шаляпин сказал:
– Ну, идем на Голгофу. Помоги нести крест.
И я не нашелся, что ему ответить.
Я сидел перед шаляпинским гримировальным зеркалом, зажав голову руками, и не узнавал в зеркальном отражении ни его, ни себя самого.
На извозчике, после концерта, я довез постаревшего, сгорбившегося Шаляпина до «Бристоля». Не знаю, спал ли он в эту ночь.
Наконец забрезжил день.
Потом принесли газеты… Долго я не хотел до них дотрагиваться. Но потом бросился, как в воду…
Боже мой, что в них писали! Как бы хотелось, чтобы это был сон. Вот проснулся, и никакой Варшавы, а я снова в Харькове, в родном доме, и никаких концертов, никаких газет. Выглянул в окно. Блестящий город, прелестный день, бегут трамваи, снует нарядная толпа, что-то есть, действительно, от Вены. И какие все счастливые люди! Никаких концертов они не устраивают.
Ну, что же дальше?
Ах, куда не шло и где наша не пропадала!
И по какой-то непостижимой интуиции, я направился в государственный оперный театр, чтобы повидать директора.
Директор, пан С., немедленно меня принял.
«Хочет поиздеваться над москалями!» – пришла в голову невольная мысль.