Андрей был в том хмуро-безразличном состоянии, которое находило на него всякий раз, когда жизнь его тормошила. Он не любил, чтобы события касались его, отрывали от книг, и всегда хмурился с видом человека, слушающего неприятности и ждущего, когда их кончат. Это вовсе не значило, что Андрей не считал правильным ехать воевать, – напротив, все теоретические положения вели к тому, что место каждого из нас на передовой, но была в его теле неподвластная ему инерция покоя, которая и сопротивлялась изменениям. Сейчас он был благодарен Наде, что она так правильно держалась, однако всё равно ничто не могло скрыть от него в этот переломный вечер, что молодость он прожил ни к лешему и если будет жив, то всё будет думать на фронте о такой вот подвижной кудрявой головке. И он старался скорее распроститься и уйти.
А Глеб любил длить всякие необыкновенные минуты – и радостные, и ещё больше грустные, – находя, что в них-то и есть соль жизни. И воспарял разговор к общим вопросам – к непостижимому ходу войны, к явно незакономерному, сугубо временному отступлению прогрессивной армии.
И вдруг иссякли все темы: вспоминать прошлое в этом жертвенном настроении, в эти тяжёлые дни было как-то пошло, говорить о будущем – безумие, а настоящее было – чужое парадное, слепая синяя лампочка, хлюпание дождя за дверьми, – и так недостойно, неярко, непразднично обрывалась молодость и дружба.
– И как же мы дальше?.. Никогда ничего не сможем обсудить?
– Почему? – веско возразил Андрей. – Всё станет дальше яснее, и никто не помешает нам систематически обсуждать это в письмах{226}. Цензура будет следить за чем? – чтобы мы не называли номера части, количества орудий, деревни или дороги, – а обсуждать общие идеи кто же нам помешает?
Казалось, что так. Проходная эта фраза запала в голову обоим.
И они расстались, поцеловавшись.
Андрей поднял воротник и несвойственно быстро ушёл в темноту. А Глеб и Надя по-детски взялись за руки и побежали, прыгая через лужи.
Ещё не жили они так сроднённо, как на этом обрыве несчастья. Всегда Надя робела – но почему-то её именно и влекло: что Глеб, как раскалённый метеор, сжигая и сжигаясь, несётся в каком-то ему одному обозримом пространстве, – и она пыталась лететь за ним и обжигалась, и изнемогала. А сейчас в нём рухнуло всё, что мешало полноте их близости раньше: его торопливость – теперь некуда было спешить, его раздражённое нетерпение – теперь надо было ждать, его целеустремлённость – затмились цели близкие и далёкие. И Надя успокоенно почувствовала, что этот растерявшийся, ошеломлённый Глеб – принадлежит одной только ей, нормальный человек, которого и естественно иметь в муже. А Глебу, когда закачалось в зыбком тумане всё высокое и далёкое, – первый и последний раз в жизни представилось в своей жене – одно, что было у него достигнуто. Никогда ещё их соединение не было таким осенне-сладким, таким безостаточным. Они достигли того безсловного понимания, когда прочитываешь друг в друге мысли и желания. Было, как в маленьком саду перед бурей – уже начавшейся, уже несущейся сюда, уже видной по чёрным облакам, заходящим в зенит, – а ещё ни былинка не вздрогнула и не закружилась, – и есть какое-то острое очарование в том, чтобы сидеть обнявшись на скамье до последней минуты.
Но Глеб делал всё, чтобы разрушить это своё недолговечное счастье. Всех служащих военкомата от низка и до мелькающего блистательного военкома, годного для командорской статуи, он осаждал просьбами о мобилизации. По сводкам Информбюро, по радиоэпизодам боёв Нержин отчётливо представлял, куда он просится, – он просился на смерть, но сердце радостно замирало, когда, казалось, согласие вот-вот вырвется из уст начальника 1-й части военкомата. А тот смотрел на Нержина через стол кисло и недоверчиво. В его размеренном мозгу не было места такой категории людей, как этот худоумный юноша – не подлежащий в эти недели мобилизации, но напрашивающийся на неё. Трезвой натуре, обезпеченной благополучием неприкосновенности, Нержин казался сумасшедшим или лезущим в газетную статью лицемером.
– Так я не понимаю, вы – что? хотите грудью защищать отечество?
Болезненно чуткий к положениям, звучащим фальшиво или выглядящим смешно, Нержин ответил по возможности скромно:
– Да, я хотел бы… на передовую.
Начальник 1-й части откинулся в венском кресле, почему-то затесавшемся между стандартными шкафами кабинета:
– Как вы это себе представляете? В строевую часть как ограниченно годного я вас послать не имею права. – И, раздражившись, вскричал: – Санитаром! Санитаром пошлю! носилки таскать! в госпитале горшки выносить! Пойдёте?
– Нет! – отшатнулся Нержин.
– Так не приставайте, чёрт вас разорви. Когда вы будете нужны – родина вас позовёт.