Ещё два раза он протестовал против задержания, дежурный подозвал его наконец, записал фамилию и адрес и отпустил, пообещав, что вызовут. Нержин только усмехнулся, выходя из прокуренной дежурки в свежую зелень июльского утра, ему было ясно: не найдя за ним ничего, его отпустили вовсе.
А через день пришла на дом фиолетово-заляпанная повестка с указанием часа вызова к следователю. Это было уже так глупо, что переставало быть смешным. Нержин едва дождался указанного времени, почти прибежал в милицию, вошёл в кабинет, энергично тряхнув распадными волосами, – пора было оторвать от себя эту безделицу, влипшую, как клещ. Он порывисто зачастил неотразимыми аргументами, – зачёсанно-прилизанный младший лейтенант указал ему на стул поодаль от себя, старательно вправил новое перо в ручку, выбрал из чернильницы со дна какие-то набухшие лохмотья, долил свежих чернил и стал перелистывать бумаги. Какие ещё могли быть бумаги по этому делу?
Текли минуты, порыв падал, и у Нержина не стало больше слов, он растерянно следил за переворачиванием бумаг. Перелистав так две папки, следователь взял чистый бланк протокола допроса, зачем-то поглядел его на свет и медленно стал задавать вопросы: фамилия, имя, отчество, год рождения, род занятий, домашний адрес. Нержину было дико, что следователь как будто вовсе не стремится выяснить истину, а только заботится о том, как бы ровней и красивее заполнить строчки, – и это в такие буревые дни, когда на западе сталкивались миллионные армии, мотодивизии неслись в прорывах со стокилометровыми скоростями, – а здесь тикали ходики, медленно поскрипывало неграмотное перо, и к тому же по безсмысленному никчемному случаю. Милиционный лейтенант писал как будто то самое, что говорил Нержин, но совсем другими словами, – и вышло, что Нержин подтвердил факт своего участия в организации хлебной очереди около такой-то булочной в четыре часа утра, где и был задержан блюстителем порядка, совершившим его привод в милицию. Всё это было изложено в виде вопросов и ответов, без синтаксиса, но с витиеватыми росчерками, подтверждено росписью Нержина в конце и вместе с 206-й статьёй об окончании следствия{230} подшито в папку, где уже раньше были подколоты показания милицейского чина.
Нержин пытался добиться приёма у начальника отделения, но это оказалось невозможно, – и он вышел на улицу с тоскливым ощущением, что с ним сыграли невесёлую и неумную шутку. Это было фу! – воздух! – бумажка! – это не должно было ничего за собой повлечь, но осело в душе дурным настроением.
Случилось так, что на этот вечер Надя обещала Эллочке Довнер, давней школьной подруге Глеба, мягкой, умной девушке в больших круглых очках, что они с Глебом к ней придут. Все куда-то так быстро разъехались и рассыпались, что из большого круга друзей только они и могли прийти на вечерок, разделить с Эллочкой эту ставшую в тягость роскошь гостиной, с роялем, утопными креслами, зеркалами, коврами, без всезапрещённого теперь радиоприёмника, погадать о смутном будущем, погрустить о милом прошлом, сидя в сгущающихся сумерках на балконе над главной улицей города.
Красавица Большая Садовая, давно Энгельса, прямая как стрела, чисто вымытая, зелёнодеревая, пёстропрохожая, освобождённая теперь от гремящих трамваев, мягко шуршащая шинами легковых и троллейбусов, шаркающая подошвами пешеходов, – главная улица Ростова не была освещена обычным ярко-частым светом своих фонарей и ни единым зашторенным окном, – но тем мягче выступала из мрака в молочной накидке лунного света. Внизу, под балконом, эта улица, бывшая свидетельницей и поверенной всей двадцатитрёхлетней жизни этих молодых людей, изнывая в душистой июльской ночи, была и сейчас переполнена гуляющими. Обилие белых южных костюмов в белой луне, неторопливые проплывы гуляющих без обгонов, без толкотни, даже синие лампочки киосков с мороженым и газированной водой – всё это было так празднично, так покойно, так далеко от войны, – даже хотелось на вечерок притвориться, что войны никакой нет, что она не врезалась жестоким угловатым металлом в мягкое тело жизни, что можно мечтать о будущем, можно слушать концерты… Нет! даже в изобилующей квартире Довнеров притворяться не удавалось: сам папа-Довнер{231} завтра-послезавтра должен был уехать не в какое иное место, как на фронт. Молодые люди видели с балкона, как подъехала его легковая.