Нет! Так и до самого конца Нержин не понял и не ощутил опасности. Правильные указы против сеятелей паники, которые он так недавно приветствовал, не могли же коснуться его самого! Так легко миновало, как будто и не было: огромное колесо прокатилось, едва не размочив его в мокрое место, – а Глеб не мог даже понять, что оно есть и что оно – катится.
А оно – катилось. И уволокло шестидесятилетнего чудака-художника Германа Германовича Коске. Он был немец (сорок лет уже живший в Ростове) и как таковой в первые же дни войны был забран.
Об этом Глеб узнал от Ляли. Он встретил её днём неподалёку от городского сада, и они зашли туда посидеть. Белели вдоль аллей нагие античные статуи{234}, о которых в пяти инстанциях решали, не разврат ли это. Ещё и осени не было, а уже под безжалостным солнцем кой-где желтели листья.
Радио уже стало разбавлять военные марши вальсами и фортепьянными отрывками, – война становилась бытом.
Глеб с болью смотрел на такое с детства знакомое Лялино лицо – теперь лицо тридцатилетней дородной женщины в соку, – но от этого самого покоя, удовлетворения лицо её потеряло прежнюю одухотворённость, прежнее изящество. Только когда от лёгкого ветра солнечные пятна колебались на её лице – Глебу проблескивала прежняя Ляля – та, которая рисовала миниатюры, аккомпанировала Герману Германовичу, – и та похудевшая, поблекшая, статуей захолонувшей скорби слушающая письмо, заученное наизусть перепуганным мальчиком.
Одиннадцать лет прошло с того письма и с того сыро-холодного вечера, когда долго после заката чёрные тучи над Темерником{235} хранили непонятно кровавую кайму. После Глеба никто никогда больше не видел Александра Джемелли и ничего о нём не узнал. Только строки его прощального крика любимой девушке навсегда врезались в память мальчика – и Глеб, не смея обвинять, в глубине смел не простить Ляле измены тому, кого она могла бы носить в сердце дольше. Больше года Ляля ходила гордая, замкнутая, молчаливая, потерявшая всю свою живость и весёлость, – и вдруг на тенистом Пушкинском бульваре, у окон музыкальной библиотеки, Глеб встретил её об руку с каким-то мясистомордым человеком, живот которого под белой рогожкой не по возрасту выпирал из ошкуры парусиновых брюк. Ляля шла размягчев, опираясь о руку спутника, потеряв свою несгибаемую ровность фигуры, эту невидимую внутреннюю костяную струну. Глебу было тогда только четырнадцать лет, в ту весну он ещё только смутно догадывался о губительном чувстве любви, – но испытал оскорбление за погибшего.
Позже он узнал, что это был Борис Браиловский, тоже студент-путеец, курсом старше Ляли. Хватка его была мёртвая хватка дельца, а не инженера, – или уже не должно было быть инженеров таких, как Лялин отец Олег Иванович? Все пять институтских лет Браиловский был усиленно занят партийной и профсоюзной работой, верховодил на институтских собраниях, не сходил с красной доски – и был истым «руководящим товарищем» уже не двадцатых, а тридцатых годов – толсто-авторитетным, властно не терпящим критику, которую по должности постоянно призывал, и совершенно безразличным к чьему-либо благу, кроме собственного. Экзамены он сдавал или с глазу на глаз, или к концу, когда уже в аудитории почти никого не было, сидел с билетом минут десять, потом подходил к профессору в своём френче с расстёгнутым воротом и говорил:
– Вы знаете, профессор, уж вам придётся пойти мне навстречу{236}. В эти дни был занят общественной работой, это одно, а второе то, что вы не можете же подрывать мой авторитет перед всей студенческой массой…
Он не просил – он требовал своего. Профессор воровато оглядывался, краснел и торопливо ставил в зачётную книжку тройку, а более робкий – и четвёрку.
Бурно перекипев с родителями, вызвав почти высказанное недоброжелательство знакомых, Ляля вышла замуж за Браиловского. Замужество перед самой защитой дипломного проекта оторвало её от института, потом ей захотелось переменить профиль – незадолго до войны она всё же кончила институт, но так уже и не работала ни одного дня, став хозяйкой, занявшись убранством покоев и устройством приёмов, достойных главного инженера монтажной конторы – должности, занятой Борисом сразу же, безо всякой посылки на периферию.
Браиловский процветал на работе, несмотря на то или именно потому, что осуществлял не техническое, а только общее руководство. Верхушка конторы состояла из трёх человек, они собирались друг у друга ежевоскресно для карт и для водки – и приводили жён. Упоминание о симфоническом концерте или о драме в стихах вызывало изжогу у пятерых из шести членов кружка. Ходили в оперетту, в цирк, катались на лодках по Дону, выезжали весной в загородную рощу, а летом – на курорт, но только затем, чтоб сменить обстановку для тех же карт и той же водки. Между жён можно было похвастаться новыми туфлями и невозможно показать ящик с акварельными красками.